Кто там стучится в дверь?, стр. 68

Пропиталась кровью торопливо наложенная на лоб Приможа Чобана повязка. Прерывается дыхание. Бондаренко, сидящий за рулем, гонит машину по проселочной дороге к реке, к спасительной Ворскле, за которой — свои. Кусает губы каждый раз, когда подпрыгивает на ухабах машина. Бондаренко смотрит на словенца, и нога сама тянется к тормозу, но, если их обнаружат до переправы — конец не только Приможу. Впился глазами в дорогу. Жуткая темень кругом.

Последние минуты своей жизни отсчитывает Примож Чобан. Голова его на коленях Канделаки. Тот спружинился, старается держать голову Приможа так, чтобы ее не трясло на ухабах. В кузове вместе с Вероникой и Пантелеевым Евграф. Подает флягу Канделаки, кричит, перегнувшись через борт:

— Попробуй влить в него!

Бьется фляга в руках Канделаки. Тонкая струйка спирта стекает с губ Приможа, не попадая в рот.

— У него стиснуты зубы, не вливается.

— Постарайся как-нибудь, приподними ему голову.

— Примож, ты слышишь меня? Посмотри на меня, открой рот, прошу тебя. — Слеза стекает со щеки Канделаки.

Тихой звездной летней ночью сорок третьего года в возрасте двадцати шести неполных лет на Среднерусской возвышенности прощался с жизнью словенский комсомолец Чобан Примож.

Бывает, много лет ищет истинная слава таких храбрецов. И находит. И уже остается рядом с именем до скончания века.

Среди возвышенных долгов, существующих на этом свете, есть один, по-особому священный и торжественный. Это — долг перед памятью воинов-интернационалистов, которые служили нашей победе на фронтах войны и далеко от этих фронтов в тылу у врага.

Они с нами! И ты с нами, Чобан!

— Он умер, слышишь, Бондаренко, умер, вместо меня, — Канделаки не стыдился ни прерывающегося голоса своего, ни слез. — Мое сердце бьется вместо его. Ты понимаешь? Я не могу держать его... не могу смотреть на его глаза. У него холодеет тело.

— Встряхнись! Возьми себя в руки.

— Замолчи, Бондаренко, прошу тебя...

Медленно, нараспев, нарочито спокойным басом сказал Бондаренко:

— Словами делу не поможешь... Смотри лучше внимательно по сторонам. Автоматы бы неплохо приготовить. Да диски сменить.

— Здравствуй, Вероника.

— Здравствуй, Евграф.

И не было больше слов. Только рука незаметно для других прикоснулась к руке. Будто что-то стыдливое, запретное было в этом прикосновении в такую минуту, но по тому, какой след оставило оно, почувствовал Евграф, как ждала его Вероника. И как сам он ждал ее. Грузовик подбрасывало. Евграф бережно обнял Веронику. «Здравствуй, родной...» Это «родной», услышанное первый раз в день расставания на берегу Каспия, как и тогда, долго звучало в ушах Евграфа.

— Федор, узнай у Песковского, сумел что-нибудь передать? — попросил Канделаки.

Бондаренко высунул руку в окно, забарабанил могучей пятерней по крышке кабины:

— Товарищ Песковский, на минуту.

Перегнувшись через борт грузовика, Евграф заглянул в окно кабины. Канделаки продолжал бережно держать тело Чобана. Увидев Евграфа, спросил:

— Успел что-нибудь передать... после допроса?

— Успел все, что услышал в самом начале и в самом конце. Хорошо сработано. Молодец...

— Это не все, есть детали.

Канделаки попросил Бондаренко на минуту остановить машину, подозвал к себе друзей:

— Тому, кто доберется первым... Запоминайте. Близ Томаровки и Борисовки — четвертая танковая армия и три танковых корпуса. Плюс оперативная группа «Кемпф». Немцы вряд ли успели передислоцировать... На карте было написано: «5 июля».

Пантелеев вынул из кармана листок и наспех нацарапал карандашом несколько строк.

— Повторяю на всякий случай: четвертая танковая армия и три танковых корпуса, — сказал Канделаки. — Плюс оперативная группа «Кемпф» — что это такое, наши, должно быть, знают. Томаровка и Борисовка. Пятое июля.

Медленно, степенно катит чистые воды Ворскла. Набирает силу на Среднерусской возвышенности и несет ее к Днепру. Знает цель. Идет к ней без срывов, спадов — широко и надежно, будто копируя характер людей, живущих на ее берегах; даже весной, когда у всего сущего сил прибывает, не любит показывать удаль свою. Неговорлива, смиренна с виду. Но почему перекрыть такую реку трудней, чем реку шумную, с торопливым и вздорным нравом? Откуда, из каких глубин сила?

Остановись, замри, застынь, Ворскла!

Помоги людям, которые приблизились к тебе, перейти на тот берег. Где лодка? Была лодка, спрятанная в камышах, и был в ней Шурик-планерист. Нет лодки. И Шурика, ожидавшего их, тоже нет. Ни здесь. Ни вниз по течению. Ни вверх.

Предательски ярок свет луны. Следы лошадей на траве. Патруль? Разъезд?

Далеко ли он ушел? Не притаился ли где-нибудь за тем вон холмом?

Остановись, замри, застынь, Ворскла! Вынесли из кабины тело Приможа. Бережно положили на траву.

— Надо попробовать вплавь, — предложил Пантелеев.

— Лучше еще поищем лодку, — отозвался Канделаки. — Я не оставлю его. Я его похороню.

— Мы вернемся к нему и похороним, — сказал Пантелеев. — Светает. У нас нет времени.

Котэ посмотрел удивленно:

— Тогда будет поздно... Ты это знаешь лучше меня. Я похороню его. Найдете лодку — вернетесь. Бондаренко, кинь мне нож.

Бондаренко отстегнул ремень, снял ножны и бросил их в сторону Канделаки.

— Мы сделаем еще одну попытку разыскать лодку. Давайте в машину! — крикнул Пантелеев. И обернулся к Канделаки: — Скоро вернемся!

Донеся Приможа до небольшой рощицы, Канделаки начал остервенело вгрызаться в землю кривым охотничьим ножом. Земля была мягкая, податливая, разрыхлив ее, он двумя руками начал вырывать яму. Она становилась все глубже и глубже.

И тут Канделаки услышал гул самолета.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ДВОЕ

Небо чистое и бездонное, нежно-голубое. Тишина. Недвижим лист зеленый и прозрачный на кленах.

Только кузнечики — цвирк, цвирк, кажется, слышен кузнечик на десять верст.

Вокруг — все комбинации, какие только способен создать зеленый цвет. Лес на горизонте поднимается зазубренной темно-зеленой крепостной стеной и, как сторожевые башни над крепостью, освещаемые восходящим солнцем зелено-пурпуровые деревья-переростки. Тонколистые, серо-зеленые, изнеженные ивы над рекой. И тот самый зеленый-зеленый, истинно зеленый лист клена над головой — зеленее цвета не придумаешь.

Только кузнечики, и нет в мире больше звуков.

Но если прислушаться...

Двое смотрят в сторону леса, откуда, то затихая, то возникая вновь, доносится шмелиный гул. И точка в небе, как шмель. Она все ближе, эта точка, как магнит притягивающая к себе взгляды его и ее.

Недалеко от них, метрах в тридцати, перевернутый набок камуфлированный грузовик. Тонкая струйка стекает изо рта двухметроворостого белокурого шофера, продолжавшего сжимать баранку. Будто притомился за баранкой, заснул Бондаренко.

Машину перевернуло взрывной волной, осколок оставил огненно-яркий след на темени Бондаренко. За несколько секунд до того из машины на ходу выскочили трое.

— Быстрей, Вероника, быстрей. За мной!

— Что-то с ногой. Подвернула.

— Ложись! — приказал Евграф.

Пантелеев, не раздеваясь, не сомневаясь, не оглядываясь, бросился в воду.

Евграф и Вероника увидели, как, стелясь к земле, на Пантелеева заходил «мессершмитт».

— Нырни, нырни, — как заклинание шептал Евграф.

Донеслась пулеметная очередь.

Пантелеев, словно услышав приказ, глубоко нырнул. Подплыл к камышам. Замер. Едва самолет скрылся, сделал несколько глубоких вдохов, поплыл.

Он не имеет права останавливаться, раздумывать, сомневаться, он не имеет права повернуть назад, чтобы помочь друзьям — он не знает, что с ними, живы или нет, он не имеет права сейчас думать об этом. У него высший долг — он несет на клочке бумаги несколько слов. Тот обрывок в нагрудном кармане давно размок и расползся, должно быть. Но Пантелеев хорошо помнит каждое слово, услышанное от Канделаки и записанное в темноте. От того, вовремя ли он донесет их, зависит жизнь многих, быть может, зависит успех военной операции. Он не имеет права поступить так, как подсказывает ему все его существо — там Вероника, и Евграф тоже, она в беде, а он, Станислав, совсем рядом и не может ей помочь. Он отдал бы все на свете, чтобы быть с нею в эту минуту, прикрыть ее, если снова развернется и уйдет в пике проклятый «мессершмитт».