Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана, стр. 85

Я давно уже собирался доставить себе удовольствие посещением караван-сарая, где продавал чубуки с почтенным Осман-агою, и теперь не видел никакого к тому препятствия. Я воображал себе радость и недоумения прежнего моего хозяина; особенно хотел блеском своего богатства изумить моих земляков так, чтобы из зависти и досады души их выскочили вдруг через все отверстия тела.

Нарядясь великолепно, я собрал толпу служителей, сел на прекрасного коня и отправился в караван-сарай, чтоб навестить Осман-агу. Я нарочно избрал время, когда все бывают дома. Въезжая в ворота, я надулся как только мог крепче. Многие обитатели этого многолюдного здания бросились мне навстречу, полагая, что я приехал покупать их товары: никто, однако же, не узнал во мне прежнего своего товарища и соседа. Я приказал попросить к себе Осман-агу. Между тем мои люди разостлали для меня на дворе драгоценный ковёр и поднесли раскуренную трубку с предлинным чубуком и пышным янтарём.

Осман пришёл и сел на краю моего ковра, отнюдь не догадываясь, с кем имеет честь беседовать. Я говорил с ним непринуждённо, как с другом. Он всё время всматривался в меня с крайним недоумением, наконец воскликнул:

– Нет бога, кроме аллаха! Вы должны быть Хаджи-Баба, а не то – чёрт!

Я захохотал сердечно и тогда уже объяснил ему тайну чудесной со мною перемены и всю пользу, принесённую мне пятьюдесятью его туманами. Осман поздравил меня с молодою и богатою супругой; но верблюжье его хладнокровие не слишком было тронуто моим неожиданным счастием. Напротив того, мои земляки, иранцы, мгновенно пришли в удивительное движение. Едва пронёсся слух в караван-сарае, что под этим богатым тюрбаном и собольим мехом сидит Хаджи-Баба, бывший продавец чубуков и недавний их брат; что эти люди, конь, ковры, янтари принадлежат ему собственностью, – персидские их чувства вспыхнули одни взрывом, и они не могли обуздать ни зависти своей, ни злобы.

– Как! Это Хаджи-Баба? Сын исфаганского цирюльника? – воскликнул один из них. – Оскверню гроб его отца! По милости пророка, мать его давно уже ходит без покрывала.

– Славно, наш брат перс! – сказал другой. – Надул ты турецкие бороды; постой, надуют и твою.

– Посмотрите на этого падар-сохтэ! – примолвил третий. – Какая чалма! Какая длинная трубка! Отец его и во сне не видал подобной!

Я почувствовал свою ошибку и всю несообразность желания возбуждать игру страстей в сердцах негодяев. Они, ходя кругом двора, не переставали ругать меня и шпынять по-персидски самым дерзким и оскорбительным образом. Я долго сохранял свою важность; наконец не мог выдержать, встал и уехал из караван-сарая. Они ещё на улице преследовали меня своею наглостью и бесстыдными насмешками.

Негодование моё не знало пределов. Я сперва бесился на них без памяти; потом стал беситься на самого себя.

«Поделом тебе, Хаджи! – вскричал я в досаде. – Клянусь бородою Кербелаи Хасана, ты заслужил это! Будучи собакою, не суйся меж волков. Когда едешь дорогою, то не накликай на себя хищников. Ай, Хаджи, Хаджи! может статься, когда-нибудь и прослывёшь ты мудрецом; но теперь, право, ты дурак и достоин поесть печали порядком! К какой тебе стати носить бороду у этакой пустой головы? Как тебе не помнить сказанного мудрецами, что человек естественно смотрит с тайною завистью на всякое возвышение ближнего, исключая одно только возвышение его на виселицу?»

Так укорял я себя всю дорогу и, приехав домой, заперся в гареме, чтобы ни с кем не видеться до вечера. Но здесь ожидала меня новая неприятность. Шекерлеб вздумала просить у меня денег, назначенных ей брачною записью на платье. Я гневно отринул её требование, она ещё более стала надоедать мне своими просьбами и упрёками, – и буря разразилась над нашим супружеством. Проклиная моих соотечественников, браня отчаянно турок, турчанок и Шекерлеб, я пришёл в такое неистовство, что кроткий, любезный Хаджи превратился в разъярённого мазендеранского льва.

Жена моя сперва молчала и только смотрела на меня с удивлением. Но как скоро улучила свою очередь, то маленький, розовый ротик её разверзся шире ворот самого ада и пронзительные, бранные звуки полились из него с такою неукротимою быстротой, что я принужден был заткнуть себе уши пальцами. Коричневая Аиша, все невольницы и служанки Шекерлеб, поддерживая госпожу, привели также языки свои в движение. Ни треск грома, ни пушечная пальба русских не могут идти в сравнение с шумом, произведённым ими над моею головою. Я расстрелял по ним в свою защиту весь богатый арсенал турецких и персидских ругательств и, не устрашив врага решимостью, должен был спасаться бегством перед превосходными силами союзных языков моего гарема.

Выскочив в двери середи рёву, ругательств и хлопанья в ладони раздражённых турчанок, которые метались на меня как бешеные, я вбежал опрометью в одну из комнат мужского отделения и укрепил вход задвижкою. Тут я упал на софу почти без чувств; пышал, обливался потом, проклинал себя, и своё несчастное тщеславие, и свою безрассудную вспыльчивость. Будущность представилась моему воображению в самом мрачном и горестном виде. Я почувствовал неудобство лжи, измерил мыслию пропасть, в которую ввергнул себя добровольно, и ужаснулся. «Как мне теперь выпутаться? – думал я. – Она от меня не отстанет и будет непременно требовать уплаты денег по договору. Отделываться враньём опасно, потому что могу запутаться ещё хуже. Ах, почему не поступил я с нею честно и откровенно? Почему не сказал, не обинуясь, что я беден деньгами, а только богат любовью! Она, вероятно, и так вышла бы замуж, горя таким нетерпением перестать быть вдовою. Будучи чист как солнце, я мог бы дозволить ей бесноваться до дня преставления света, а теперь, теперь, связав себе руки бумагою, приложив печать, налгав о своих торговых предприятиях, я буду признан плутом, обманщиком, собакою!»

Глава XXVI

Обнаруженное плутовство. Расправа с шурьями. Хаджи-Баба в несчастии

Я провёл ночь в лихорадочном беспокойстве и уснул не прежде, как услышав утреннее пение муэдзинов. Необыкновенный шум за дверьми заставил меня внезапно проснуться. Один из служителей вошёл ко мне с докладом, что братья моей жены со многими другими гостями желают видеться со мною.

Дрожь подрала меня по коже. Грустное предчувствие, что они не с добром приходят ко мне так рано, привело на память и вчерашнее бурное происшествие, и опасные следствия подлогов, и достопримечательный опыт, приобретённый мною по этой статье в Мешхеде – за пустяки! – за поддельный табак. Я невольно почесал себе подошвы при мысли о страшном различии между табаком и женитьбою, кальяном и документом. «Однако, – рассуждал я про себя, – что ж они мне сделают? Конец концов, она моя жена, и сам аллах сказал в Коране: «Женщины вам пашня; пашите её, как вам угодно». В женитьбе документ – муж, а не бумага. Я согрешил тем, чем тысячи людей согрешили до меня и будут грешить, когда и Хаджи-Бабы не станет на свете. Во имя аллаха, просите их в комнаты и давайте поскорее трубок и кофе».

Слуги свернули мою постель и вынесли в другую комнату. Дверь отворилась, гости вошли длинным, торжественным шествием и уселись на софе в глубоком молчании. Я увидел перед собою двух моих шурьёв, дядю Шекерлеб с сыном и одного незнакомца, с пасмурным, суровым лицом. Но, кроме привалившей с ними толпы служителей, были тут ещё два дюжие руфияна с огромными тростями, которые, остановясь на середине комнаты, поглядывали на меня с удивительною дерзостью.

Я старался показывать себя совершенно спокойным и твёрдым в своей невинности и уверял моих посетителей, что глаза мои никогда не были так ясны и веселы, как сегодня, от светлого их лицезрения. Я осыпал их самыми лестными приветствиями, но в ответ получил одни угрюмые турецкие ворчания. Наконец приказал я поднести им трубок и кофе, надеясь вежливостью и услужливостью расположить их в свою пользу.

– Времена ваши да будут благополучны! – сказал я старшему брату Шекерлеб. – Слава аллаху, носом моего сердца я беспрестанно нюхаю почку розы благовонного ума вашего, и двери искренней дружбы всегда пребудут отверзтыми между нами. Могу ли угодить вам чем-нибудь? Прикажите! Веления ваши на голове вашего раба.