Записки актрисы, стр. 24

– У-у-ка!

Хохоча, Еремей берет чужого ребенка – и в палисадник. Родители, случалось, даже ревновали. Некоторые матери ждали: вырастет и прибьется к сверстникам. Нет, и сверстники хороши, а все:

"Ду-у-ка!" Одна девочка расплакалась, когда узнала о существовании Валерки.

– Мама! Теперь тетя Шура не будет нас любить. Она будет любить своего сыночка…

Многие на земле знают таких людей, а разгадать не могут.

Еремей вернулся из плена и все присматривался к Дурке. Казалось ему, что чересчур насели на его любимую. То "дай", то "пойдем", то "спой". Он подождал немного и забрал ее к себе навсегда. Мама рассказывала, как Дурка ухитрялась принадлежать только ему, семье. А как Еремея нету – тут же или чье-то дите перелазит через плетень, или тетка-соседка идет с какой-нибудь мазью, просит спину растереть. Валерка был в курсе и непременно знак подаст: "Батяня едет". Тут уж все по домам, а Дурка в фартук кинет несколько огурцов и спросит у Еремея:

– Оте-то хватит? Может, еще помидор взять?

– Бери, что хочешь. Сейчас соберемся – и на берег. Там скупнемся и повечеряемо.

Еремей лицом старел, а фигурой никак. Смуглые мускулы, тонкая талия.

Я тоже ловила себя на том, что первым делом спрашивала: "Дурка в хуторе?" К ней очень тянуло.

– Ты там поосторожней, а то еще и пристрелит,- напутствовала она меня, когда я собиралась отвозить в Москву письмо ее "подводнику".

– Да ты что!- испугалась я.

– Он сказал, что наган имеет. Не упрекай его, поняла? "Баба не схочет, кобель не вскочит". Тьфу, дура я, прости меня, Нонк!

Любила я его… Какие там упреки! Отдай письмо, чтоб никто не видел,- наставляла она меня.

И вот я в Москве. Еду на улицу Лесную, дом такой-то, квартира такая-то… Батюшки! Старый-престарый дом, еле держится.

Поднимаюсь по стертым, с выемками, мраморным ступенькам. Сколько прошагало подошв по ним! Звоню. Сердце в пятки, но не отступать же! Волнуюсь и оттого все делаю не так. Дурка просила не отдавать конверт сразу, а сначала вызвать его в коридор. Выходит он в полосатой пижаме. Пижама когда-то белой была, а полоски коричневые. Хмурый, деловой. Конечно, сразу вспомнил меня, но сделал вид, что не узнал:

– Вам кого?

Через захламленный коридор коммуналки вижу настежь открытую дверь, стол с дымящимися тарелками. Некрасивая бледная женщина с плоской фигурой режет хлеб. Она спрашивает испуганно:

– Кто там? Это к нам?

– Здорово, друг!- говорю подводнику.- Тебе привет из станицы

Отрадной.- У меня даже в глазах потемнело.- В чем дело?! Вы запамятовали?..

Я вошла в комнату и шагнула к столу с тарелками. Женщина таращит глаза.

– Повторяю: вам привет из станицы Отрадной, из города Ейска. Положила конверт на клеенку возле хлебницы и оборачиваюсь к нему:- Почему вы так много растратили тети Шуриных денег? И взяли у нее тоже много на какие-то покупки? Сколько лет уж ни покупок, ни денег.

Я все не то говорила: разве можно заводить речь о деньгах?

Однако это был разговор не о деньгах, а о нечестности. Мы никогда не были жадными. Но в подлость надо человека ткнуть носом – пусть понюхает.

– Гражданка, я вас не знаю…- лепетал отец Валерки.

– Знаете! И помните.- Я вскрыла конверт, вытащила фото и поставила перед ними.- А теперь еще и Валерку будете знать!

Я сбегала вниз по ступенькам под истерический крик:

– Вон отсюда! Шантаж!.. Вера, это шантаж!..

…Тучка кинула две-три крупных капли на нас. Мы – под брезент.

Затарахтел дождь. Дяденька накрыл нас сверху клеенкой. "Вот она, дождалась, налетела, коварная",- подумала я. Потом треск! Грах!

Какой-то краткий получился налет. И снова тихо. Откидываю брезент – сбежала: ни тучки, ни ее проделок. Солнце почти у горизонта. Ему недосуг на такую мелочь реагировать. Глянула на хутор, далеко он от меня…

Интересно, где теперь шнергает подошвами сандалий, не отрывая ног, дорогой наш, любимый всеми Геронтий Александрович?

Симанович Геронтий Александрович – участковый врач, один на три хутора. Не идет народ в поликлинику проверяться, пожаловаться, подлечиться. Ни в какую! И вот Геронтий Александрович уже который год ходит к народу сам без приглашения. А ведь он сердечник. Тучный, толстогубый, с не сходящей с лица улыбкой.

Между толстыми пальцами непременно зажата горящая папироса. На нем полотняный костюм, куртка-толстовка с множеством карманов, на голове панама. Он знает, что любим всеми и желанен всюду. Он всегда облеплен детьми. Женщины при встрече кланяются ему в пояс. Любой ездовой снимет кепку и пригласит подвезти.

– Не-е, спасибо. Так полезнее.

А какая уж там "польза"! Два шажка пройдет – остановится. Еще два шажка – и снова остановка. Дышит шумно и хрипло. В один день он успевает обойти один хутор. От прохладненького компота или простокваши не отказывается. Пациенту велит лечь на траву. Сам сядет рядом и осматривает: помнет живот, постучит пальцами по позвоночнику. Пацан норовит выскользнуть: "Стоп! Ты куда?!"

Хвать за ногу…

– Ты в реке долго сидел, курносый. Знаешь, что у тебя скоро верба из попки вырастет? – Пацан замирает.- Вот тебе утром и вечером по одной таблетке.

– Горькая? – гундосит пациент.

– А как же? Еще какая!

– У-у-у…

– А премию хочешь?

– Хочу! – бойко встает пацан.

– А… Это заслужить надо. Сначала таблетку, а потом вкусное лекарство.

Доктор достает из широких штанин бутылочку гематогена и наливает несколько капель в золотую стопочку размером с наперсток.

Насчет меня он тоже справлялся:

– Ну как тут моя Нунча? – Не заходя во двор, улыбается мне в окно.- Поди ко мне, любимая Нунченька, угощу гематогенчиком. Так уж и быть…

– Да я уж здоровая детина, маленьким отдайте.

– Пока не выпьешь, не уйду.

Я смеюсь и с готовностью открываю рот – вкусно.

– Геронтий Александрович, а почему вы меня называете Нунчей?

– Принесу тебе книжечку Максима Горького. Вырастешь и прочтешь.

…Лошадь убила Колю Портартура. Она дремала стоя, а Коля подошел сзади с ведром, чтоб ее попоить. С хвоста-то нельзя подходить. Лошадь, испугавшись, ударила задним копытом Колю по голове. Народ собрался. Геронтий

Александрович сел возле убитого, сжав кулак возле рта. Принесли рогожи, и он бережно прикрыл пострадавшего.

Жаль было на доктора смотреть, и когда умница одна мучилась, мучилась от болей в ногах, да и послушалась народную

"докторицу": "Собери побольше пиявок и подпусти к больным местам". Та обрадовалась и подпустила их несчетное количество.

Лежала в сарае и блаженно уходила от болей, а также от жизни…

– Боже мой,- дрожащим голосом произнес Геронтий Александрович. Я догадывался, я говорил с ней…

На похороны пошел тогда впервые, до этого не ходил никогда, может, оттого, что свою вину чувствовал.

Я все думаю и думаю о родном хуторе, о дорогих мне людях…

Скольких уж нет… Ненароком и Геронтий Александрович скончается

– похуже он стал, послабее. Недаром на кладбище пошел…

Может, вернуться мне домой? Может, все к черту – и эту Москву, и искусство? Я с ними хочу быть! Мне без них плохо!

– Ба-а-тюшки! Шторм начинается! – завопила тетка.

Каким он будет – малым, большим? Бабы, как обычно, на колени с мольбой к небу. "Свят, свят",- бурчим мы под брезентом. Вот она, негодная тучка! Покидало, покидало нас на штормовых волнах да и сбило с меня печаль-тоску по дому…

МАМА

В школе я успешно писала сочинения, они даже в край посылались как лучшие. Есть люди, сами собой выделенные. Есть смирные, боязливые, усердно выполняющие свою работу, но все молчком. А есть боевые, как мама. Меня все время понукали: почему про мать свою не напишешь? Пускай вся округа знает, какие мы. Напиши про мать. Убедили. Я рано стала пером по бумаге водить, свои впечатления записывать. В Москву даже приехала с какими-то