Господин Великий Новгород, стр. 33

— Знаешь свое дело? — кивнул ему Холмский.

— Знай, бачка... — улыбнулось чудовище.

— Ладно... орудуй... — Холмский указал ему на стоявших в стороне присужденных к обезглавлению.

— С котора начинай кесим башка?

— Вон, с черненького... — Холмский указал на князя Димитрия Борецкого.

Ахметка подошел к тому, заглянул в немного наклоненное лицо и добродушно осклабился:

— Хады суды, хады, малой.

Он тихо тронул осужденного за плечо. Тот машинально повиновался и подвинулся к тому месту, где стоял Холмский.

— Ставай на кален — лавчей рубил, — дружески шепнул Ахметка осужденному.

Димитрий глянул на великого князя. Глаза их опять встретились.

— Лицом к церкви, — послышалось с возвышения.

Палач повернул осужденного лицом к церкви. Димитрий глянул на нее, на крест... шевельнул руками, но руки были связаны за спиной... Он молча поклонился церкви. Потом поклонился своим землякам, напряженно следившим за каждым его движением. Когда он поклонился, длинные, вьющиеся волосы падали ему на матовый лоб, на глаза, на бледное лицо...

— Простите, господо и братие!

— Бог простит! Бог простит! — простонало все, что было связано.

— Поклонитесь Великому Новгороду, коли живы будете.

— Поклонимся! Поклонимся!

— И святой Софьи... и Волхову... и вечевому колоколу... и воле новгородской...

— Поклонимся земно!

Он стал на колени и нагнул голову, чтоб выставить для топора свою белую шею... «Матушка!.. Сыночек мой, Исаченько!»

— Сыми крест! — послышалось с возвышения.

И ворот ему расстегнули... и подобрали с шеи волосы. И крест сняли!

Палач занес над головой топор... «Сычас канчал — закрой глаза», — дружески шепнул он.

«Ррах!»... Отрубленная голова закрылась своими собственными волосами, и туловище ткнулось в лужу крови. Связанные со стоном ахнули.

Селезнев-Губа вышел сам...

— Развяжи руки... Я молиться хочу.

Не развязали рук — не велели.

— Прощайте, господо!..

— Бог простит!..

Он вытянул вперед свою толстую короткую шею...

— Руби так... Я стоя хочу умереть, яко кадило пред Господом...

— Сыми крест! — это опять с возвышения.

Палач потянулся к шее осужденного...

— Не трошь, собака!.. Пальцы перегрызу. Я с крестом хочу предстать пред Господом!

Он расставил широко ноги, нагнулся... Пододвинулся ближе к трупу Димитрия...

— Рядышком... други искреннии... Породнимся кровью.

— Руби! — стукнули жезлом по помосту, так что Бородатый вздрогнул и попятился назад.

— Да смотри — сразу, — подсказал осужденный.

— Волам шеям рубил — толщи твоей, — успокоил его Ахметка. — Сматри — сам увидишь...

Увидел ли «сам» Селезнев-Губа, как его упрямая голова ударилась широким лбом об землю — об этом никакие исторические документы не говорят; но что он уже не видал, как рядом с его головою полегли головы его друзей, Арзубьева и Сухощека, и как вырезанный из его мертвого рта язык бросили той собаке, которая все выла на всю Русу, — так это верно.

XV. И У ТЕБЯ РУКА ПОДНЯЛАСЬ НА НОВГОРОД?

С Шелонского поля почти никто не воротился в Новгород.

Вечевой звонарь рассказывал после, когда дошла до Новгорода весть о шелонском поражении и находили на дорогах и в поле, дальше города, ратников, валявшихся вместе с издохшими лошадьми, что в день шелонской битвы, к вечеру, он видел с колокольни много скачущих людей «аки изумленных», которые в безумии ужаса, по-видимому, не узнавали своего родного города и проскакивали мимо, чтобы умереть, не видав ни Новгорода, ни своих родных и близких...

Целую неделю пропадал потом «вечный ворон», с раннего утра улетая на Шелонь...

— Ишь, подлый, подлый! Раздобрел на новогороцком мясце, на хрестьянской плоти! — ворчал старик звонарь. — Глаза б мои не видали тебя, окаяннаго!

В городе не умолкали вопли и стенания. В каждой семье было кого оплакивать, и чем дальше, тем ужас положения всей земли становился очевиднее, зловещее. Днем, куда бы ни досягал глаз с городских стен, видно было, как по всему горизонту, и с запада, и с востока, с полудня и с полуночи, к небу подымались черные тучи дыма, которые все окутывали мрачною дымкой, как бывало в те несчастные года, когда, по выражению летописцев, Бог посылал на землю огонь, и от этого небесного огня горела вся земля — леса и болота.

По ночам огромное кольцо зарева, на десятки верст, со всех сторон — и с полуденной и с полуночной, с восточной и западной — охватывало Новгород, как бы огненным поясом опоясывая посады и пригороды несчастной столицы вольной земли. Это московские люди и татары, рассеявшись загонами по новгородской земле, жгли и пустошили ее.

Не такое то было время, чтобы щадить воюемую землю и ее население. Не было тогда ничего, что теперь лицемерные «законы» войны придумали для возможного укрытия от глупого и доверчивого человечества всех ужасов освященного законами человекоубийства. «Тогда было из простого просто» — не рисовались, не хитрили, не виляли хвостом перед теми, кого убивали или разоряли. Не было тогда ни «сестер милосердия», ни «красных крестов», ни «походных лазаретов», ни «санитаров», ни «перевязочных пунктов», ни «носилок» и «повозок для раненых», ни «военных врачей», ни «бараков», ни «искусственных ног и рук» — ничего такого, чем старается современное лицемерие замазать то, чего ничем замазать нельзя. Тогда не миндальничали с людьми, которых шли убивать или которых вели на убой и на убийство. Разоряй и пустоши страну, с которою воюешь или даже в которой воюешь, жги ее города и села, убивай, вырезывай ее население, кормись ее хлебом и ее скотом, ибо тогда не было ни «интендантств», ни «поставщиков на армию» — такова была война в то «откровенное» время...

И московские люди «откровенно» воевали новгородскую землю...

Что успевало бежать из разоряемых городов, сел, близких и далеких пригородов Господина Великого Новгорода, то бежало в Новгород, заполняя собой и оглашая воплями все его «концы», все улицы, площади, «детинец», Софийскую и торговую стороны; что не могло бежать — погибало или укрывалось по лесам и болотам, «по норам и язвинам, аки лисы, аки зверие, а Сын человеческий, не имевый где главу преклонити»...

А дымный и огненный пояс все более и более затягивался, пожарное кольцо все суживалось, приближаясь к самому Новгороду.

— Видишь, окаянный! — словно помешанный обращался вечевой звонарь к своим единственным собеседникам — к ворону и к вечевому колоколу. — Видишь, человекоядец! Все это за грехи, за наше немоление...

Вопли с каждым днем становились раздирательнее. Люди с отрезанными носами и губами, толкаясь по вечевой площади и по всем улицам и показывая народу свои полузажившие, обезображенные лица, кричали — да как еще страшно, гугнявою речью, приводившею всех в трепет, — горестно кричали о мщении...

— Без лиц люди... Господи! — бормотал звонарь, глядя с своей колокольни на этих «людей без лиц».

Слепой Тиша, встречаясь с кем-либо на улице или на площади, прежде всего лез ощупывать его лицо — цело ли де?

— Образ и подобие Божие урезали, окаянные! — качал он головою, если рука его ощупывала следы московского зверства.

Часто видели посадника, тоже как бы помешанного, который иногда разговаривал сам с собою и беспомощно разводил руками или хватался за свою седую голову... Казалось, что он потерял что-то и напрасно искал...

Иногда видели и несчастную Остромиру, которая ходила по берегу Волхова и тоже как будто искала чего-то потерянного.

— Чево ты ищешь, Остромирушка? — спрашивала ее мать.

— Христа ищу... Взяли Христа — и не знаю, где положили его, — отвечала несчастная. — Нету Христа — некому молиться... Ах, скоро ли радуница? Може, найду...

Ее уводили домой, служили молебны, кропили святою водой; но ничто не помогало. От креста она с боязнью отстранялась, лишь только чувствовала прикосновение к губам холодного серебра Распятия...