Господин Великий Новгород, стр. 23

Тихо на кровавом поле. Все спят непробудно. Только воронье, которое еще ранним утром летело через Ильмень из Новгорода и с его полей, принялось теперь за свою трапезу. Черные хищники бродят между трупами, перелетывают с одного мертвеца на другого, спорят о добыче, дерутся крыльями и кровавыми клювами... Не смей-де трогать моего: я-де уж выдрал у него один глаз, до другого добираюсь...

Под ивою лежит, разметавшись руками, словно крыльями, богатырь. Ноги оперлись в ствол ивы, а голова запрокинулась назад, и бледное, с кровавыми знаками лицо, кажется, смотрит на небо: что-то де там?.. Так ли де, как здесь, скверно?.. Около него ходит ворон, нерешительно заглядывая ему в лицо... Можно ли де начать? Не схватит ли де?

Ворон вспрыгивает на грудь мертвецу... тихо подбирается к лицу... борода мешает... Он перелетает на землю и подходит с затылка — не так страшно-де — не увидит... Вскакивает на еловец шлема, цепляется лапами... неловко держаться... переходит выше, ко лбу... Нацелился огромным клювом словно долотом и саданул левее переносицы...

Мертвец дрогнул, открыл глаза и шевельнул рукою... Испуганный ворон взвился на воздух, болтая крыльями...

— Марфа! Марфа! Марфа! — прокаркал ворон.

— Окаянная Марфа! О, Господи! — простонал богатырь.

Это был новгородский силач, рыбник Гурята... «Вечной» ворон, прилетевший вместе с другим вороньем из Новгорода на добычу, своим клювом разбудил раненого и ошеломленного ударами богатыря.

— Новгород! Новгород! — каркала испуганная птица, не зная теперь, на какой труп опуститься...

IX. КАКИЕ ВЕСТИ ПРИНЕС ВОРОН

В тот день, когда на берегу Ильменя, недалеко от Коростыня, происходила битва новгородцев с москвичами, вечевой звонарь, кривой Корнил, сидел на своей колокольне и, опершись на оконные перила, рассеянно смотрел своим одним глазом то на город, против обыкновения тихий и почти безлюдный, то на Волхов, по которому кое-где скользили рыбацкие лодки, тоже как бы опустевшие, то туда, в туманную даль, к Ильменю, где вчера скрылись из виду новгородские насады с воинством и откуда шли потом заплаканные бабы и дети, провожавшие своих мужей и братьев. Теперь — у ворот и под окнами домов, либо на мосту — сходились иногда бабы, о чем-то тихо беседовали, качали головами и показывали туда, к Ильменю, куда часто обращался и одинокий глаз звонаря.

Вон прошел Тихик блаженненький, ощупывая своим крестатым костылем дорогу и тихо с собою разговаривая...

Прошел посадник в сопровождении тысяцкого и старосты Неревского конца, взглянул на солнце, которое уже клонилось к западу, поправил на груди свою золотую гривну, что-то сказал тысяцкому и тоже как-то раздумчиво покачал головой.

Точно вымер Новгород. Давно так не было в нем тихо и суморочно. Звонарь перенес свой взгляд на вечевой колокол...

— Что, колоколушко, скучаешь, родной? — заговорил он ласково. — Ниту твоих дитушек — новогородцев? Далече, далече уплыли...

Он приподнялся на подставку и стал вытирать рукавом края колокола.

— Запылился, батюшко родной, запорошило тебя малость. Ну, ин дай смахну с тебя пыль-от...

С такой же речью обратился он и к железному языку колокола:

— Что, старина, помалкиваешь?.. А? Ишь ты, говорун! Повремени малость — заговорим на весь мир хрещеный, на все концы и пятины.

— Вот и Гаврилка наш улетел за ратными людьми... То ево там недоставало, а нас, стариков, покинул... Погоди-к ты, ужо дам тебе!.. Ишь ты какой витязь, а?.. На поди!.. А я ево, дурака, кормил-ростил...

Он приставил ладонь ко лбу, оттенил глаз свой и всматривался в даль синюю.

— Не он, не он, не Гаврюша, голубок полетывает... А скучно без нево, без ворона глупово.

Он опять обратился к колоколу:

— Вот ты не улетишь от меня, колоколушко... Умру с тобой — похоронишь меня, старика, и сам по мне позвонишь-поплачешь... Кто-то после меня буде звонить тобой, колоколок вечной?

Старик снова стал глядеть в синюю даль. Вечерело. С полей возвращались стада, подымая по улицам пыль. То в том, то в другом конце слышался пастушеский рожок. Ревели коровы.

Не один десяток лет наблюдал звонарь эти знакомые картины с своей родной колокольни. Мил и дорог ему был этот вид города, краше которого, как ему казалось, и на свете не было. Сколько домов, церквей, колоколен, монастырей!.. Еще ребенком он засматривался на кипевшую внизу жизнь, на величавую, спокойную реку Волхов...

По бледнеющему небу тянулись едва заметные темные точки. Старик пригляделся: это воронье возвращалось на ночь с полей к своим гнездам.

— Поди и мой гуляка скоро пожалует...

По мосту проходила, опираясь на клюку, сильно сгорбившаяся старуха. Звонарь узнал в ней старую кудесницу, жившую за городом в старых каменоломнях и редко появлявшуюся в городе. Она, видимо, кого-то искала. Кого бы?

Вдруг в воздухе, над самой головой звонаря, зашумело что-то...

— Корнил! Корнил! Корнил! — послышался гортанный крик.

Лицо старика прояснилось. Он поднял голову. В колокольное окно влетел ворон и сел на перекладину.

— А... гуляка! Добро пожаловать! — радостно заговорил старик. — Где, разбойник, пропадал до сей поры, а?..

Ворон, сидя на перекладине, усердно очищал свой могучий, как долото, клюв.

— А! Нажрался, вор? Набил зоб? А подь сюда.

Ворон, как бы понимая слова своего собеседника, с перекладины перебрался пониже, на перила.

— Нажрался падали? Весь зоб в крови по самые очи... Ишь бесстыдник!

Старик подошел к ворону и стал гладить его блестящую спинку.

— А... вор... Може, московское мясцо пробовал, а?.. Скусна московская говядинка?

Ворон топырился, не давал себя гладить, даже клювом пробовал долбануть в руку старика.

— Фу-ты ну-ты! Дратца учал? Чево еще не видывали! На... на... клюй старика, подлый! А кто тебя выкормил-выростил? Так-ту добро помнишь?

Птица продолжала чиститься, ощипываться, охорашиваться...

— Матушки! У нево, у подлово, и ноги в крови!.. Где это ты, разбойник, по крови бродил? Где по самое брюшко окровянился, а?.. Ноли в московской крови?

Вдруг старик, сам не зная чего, испугался. Круглая голова ворона и этот могучий клюв с запекшеюся на нем кровью представились ему какою-то страшною долбнею, чем-то отдельным от птицы, самодействующим... Это была в самом деле долбня с долотом и с глазами... Глазастая долбня глядела куда-то, не обращая на него внимания, и как бы думала о чем-то... И ему чудилось, как вот эта страшная голова с клювом выдалбливала человеческие глаза из-под черных бровей. А если это были глаза новгородцев, новгородские молодецкие брови?.. Ведь ему, ворону, все равно, чьи бы ни были те глаза и брови. А если он бродил по новгородской крови? Да не он один, а вон их сколько, этих вещих птиц, поналетело в Новгород...

— Ково клевал? Сказывай... а?

Старик оперся на перила и стал напряженно глядеть на полдень, где небо становилось все бледнее и бледнее. Ничего не видать! Только птица продолжала лететь от Ильменя, с той стороны, куда направились вчера новгородские рати.

Неужели была уже битва? И неужели это с кровавого поля летит птица?.. Так кто же одолел? В чьей крови так забродился ворон?

Старик перекрестился, взглянул на небо, на колокол, на ворона...

— Святая София! Заступи град твой... Не дай колокольца твово в обиду!

Торопливыми шагами он стал спускаться с колокольни, бормоча что-то и покачивая головой.

Заперев колокольню и сойдя с вечевого помоста, он пошел по направлению к Неревском концу. Попадавшиеся ему изредка на пути бабы, гнавшие коров или несшие ведра с водою из Волхова, кланялись старику приветливо, а иная приговаривала: «Путь-дороженька гладкая, Корнилушко батюшко, звонарик вечной»...

Старик вышел на Побережье, остановился, глянул вверх по Волхову и тоскливо покачал головой:

— Ах, воронок-воронок... и где он покровянился?..

Встречавшиеся ему на пути бабы замечали, что звонарь был какой-то чудной, все как бы с кем-то разговаривал, хотя с ним никого не было...