Пока не сказано прощай . Год жизни с радостью, стр. 38

Вы можете что-нибудь сказать о человеке по тому, как он пишет? Я могу.

Я спросила у Барбары, можно ли взглянуть на письма, которые он писал ей. Сейчас я даже съеживаюсь от ужаса, вспоминая свою тогдашнюю наглость: еще бы, требовать, чтобы она раскрыла личную сторону их общения.

Нет, я их не увидела.

Но зато что я увидела вместо них!

Барбара принесла многочисленные газетные вырезки со статьями, в которых описывались достижения Паноса в клинике Мэйо. Истории спасенных им пациентов. Награды, которые он получил. Книги, которые он написал, благотворительные кампании, в которых он участвовал.

Мы сидели в ее роскошной гостиной с огромными окнами, высотой от потолка почти до самого пола, и читали статьи. В комнате было так солнечно, что я щурилась от света.

И вдруг Барбара замолчала. Я подняла голову. Она смотрела на меня.

— У вас прищур в точности как у Паноса, — сказала она.

В тот миг она поверила.

Она принесла принадлежавшие Паносу старинные иконы. Разложила их передо мной.

— Возьмите любую.

Я выбрала одну.

Она предложила мне золотые четки, которые Панос любил перебирать. Золотой зажим для купюр, найденный в кармане Паноса после его смерти, — в нем так и осталось сколько-то евро. Я не пересчитывала. Будь их хоть сотни, я все равно сохранила бы их в неприкосновенности.

Нэнси и Пэт спросили о Библии. Барбара ответила, что никакой другой у нее нет.

Нэнси отправилась бродить по громадному дому. Она расспросила киприотских родственников о других вещах, и ей назвали морской пейзаж известного греческого художника, который Панос купил и очень любил. Нэнси вбила себе в голову, что надо обязательно найти и эту картину тоже.

Барбара переехала совсем недавно. Многие вещи еще лежали в коробках, не все картины были развешены. Нэнси заметила какой-то морской вид, но такой невзрачный, что вряд ли это могло быть то самое полотно, которое волновало душу Паноса.

Она нашла и другую картину, средиземноморскую по цветовой гамме и атмосфере, и показала ее Барбаре и мне. В этом вся Нэнси. Моя дорогая подруга, ее чувство стиля и профессионализм всегда толкают ее сделать еще шаг. Она и меня побуждала узнавать больше, искать большего. Задавать вопросы. Стремиться.

Да, это была та самая картина, которую любил Панос. Барбара предложила ее мне.

Она была так добра. Прощаясь, она поцеловала меня, и от нее пахло розами. Мне было очень тяжело оставлять ее одну в огромном пустом доме, где она, несомненно, тоскует по любви, когда-то наполнявшей ее жизнь.

Родственники Паноса считали, что он сошел с ума, раз женился на этой женщине дважды. Его лучший друг Боб Абдалян, тоже не поклонник Барбары, считал, что Панос видел в ней пациентку, которой пытался помочь.

Но я знаю, что это было нечто большее. Я видела ее красоту, которой никто не замечал.

И я нахожу необыкновенным то, что он был так терпелив с ней.

Понятия не имею, почему они не завели детей. Есть вопросы, задать которые не посмеет даже такая нахалка, как я. Но детей у них не было. И Барбара осталась одна.

Может быть, потому она назвала меня своей «падчерицей» и стольким поделилась со мной.

Картина, которую она мне подарила, висит теперь в комнате, где я время от времени сплю. Ее повесил там папа, не задав ни единого вопроса о том, откуда она взялась.

На картине изображен океан. Он неспокоен, синие и зеленые волны в клочьях белой пены, солнце блестит на поверхности.

Часто это последнее, что я вижу, перед тем как заснуть.

Моя хижина

Май

Мой дом

Пока не сказано прощай . Год жизни с радостью - i_025.jpg

В некотором смысле мы с моим отцом Томом почти незнакомы. Все мое детство он по десять часов в день работал в своей аптеке, и так шесть дней в неделю. Воскресенье он проводил в церкви. Он работал ради нашего блага, я знаю, но мне все равно его не хватало.

Вечерами я лежала без сна, дожидаясь, когда фары его автомобиля осветят подъездную дорожку у дома часов в девять или десять вечера. Много раз я засыпала при свете лампы из коридора, так и не дождавшись его прихода.

Я любила, когда он, подстригая нашу живую изгородь, просил меня собирать и утаскивать большие ветки, ведь работа во дворе была единственным, что мы с ним делали вместе.

В детстве я боготворила папу. Он всегда был добр ко мне.

Но когда я выросла, расстояние между нами тоже выросло. И эту пропасть нельзя было преодолеть, потому что папа неразговорчив. За двадцать пять лет, прошедшие до болезни мамы, он позвонил мне раз пять от силы. Мы жили в миле друг от друга, но он ни разу не пригласил меня зайти к нему на обед или просто посмотреть с ним кино.

И все же папа по-прежнему добр ко мне. Он забирал моих детей после занятий, когда я работала, забирает и сейчас, когда я больше не могу водить. Выполняет разные мои поручения. Водит мальчишек кататься на скутере.

У папы невероятно умные руки. Он может построить или починить все что угодно и всегда уверял нас, что это доставляет ему радость. В нашем доме он соорудил кровати с выдвижными ящиками для мальчишек. Книжные полки для меня. Сделал потолочные карнизы во всех комнатах.

Со временем я поняла, что таков язык любви моего отца: дела, а не слова.

Когда я была здорова, я упархивала утром на работу, потом возвращалась домой и видела разбросанные повсюду детские вещи, тарелки с засохшими остатками еды в раковине, волосы в сливе душа.

«Что ж, — думала я, — такова жизнь».

Но, заболев, я начала обращать внимание на вещи покрупнее. А может, это маленькие вещи стали казаться большими?

Например, облупившиеся водосточные трубы. Тусклые стены, которым не помешало бы прикосновение волшебной палочки доброй феи. Или старый обеденный стол (место выгрузки стираного белья), который годами терзали мои дети, особенно один, рисовавший на нем маркерами.

И я позвонила папе.

— Мне так хочется диванчик с местом для хранения вещей в обеденной зоне, — сказала я. — И еще встроенный развлекательный центр у противоположной стены.

— О’кей. Нарисуй мне эскиз, — кивнул папа.

— Только сначала нам придется, наверное, перекрасить потолок.

— Кому это «нам»? — спросил он.

Упомянутый потолок находился на высоте двенадцати футов и представлял собой конструкцию из деревянных балок и реек, уложенных в пазы, без гвоздей. Такой потолок можно красить только кистью, ни валик, ни пульверизатор тут не подойдут.

— Тебе, папа! Никто не сделает это лучше!

И папа покрасил. С радостью. В свои семьдесят три он целыми днями торчал на стремянке, со свернутой набок шеей, и красил, а я снизу отдавала приказы:

— Балки супербелым! А планки просто белым!

Мы ни разу не говорили с ним о моей сухой руке или о визитах к врачам, которые заканчивались все новыми вопросами без ответов. Мою болезнь мы обходили неловким молчанием. Даже после диагноза, поставленного в июне, папа не сказал мне ни слова утешения или поддержки. Он словно не признавал моей болезни.

Зато он сделал мне роскошный белый потолок.

Просто удивительно, как много меняет обычный слой краски!

После моего диагноза мы с Джоном наняли профессионалов, чтобы они покрасили наш дом в светло-коричневый цвет с коралловой отделкой. А потом папа под палящим флоридским солнцем красил все выходящие на бассейн двери в темно-синий.

Еще я отнесла к таксидермисту чучела рыб-парусников — подновить и почистить. Одну из них, шестифутовую, поймали на крючок папа с мамой в 1962 году. Вторую я выудила из соседского мусорного бака.

И мы повесили рыб рядом с синими дверями. Вот она, волшебная палочка!

Теперь я понимаю, что я тогда делала: устраивала себе гнездо. Создавала дом своей мечты. Такой, в котором мне хотелось бы прожить последние годы. Такой, который я хотела бы оставить мужу и детям в наследство.