Человек, который вышел из моря, стр. 34

Та, которую звали в Аддис-Абебе «мадам Жермен», помимо того, что ее привлекал мужчина-атлет, была покорена незаурядным умом этого человека, которого все в один голос считали уникумом. Но это уважение к его интеллекту умерло вместе с ее физическим разочарованием. Она поняла наконец, что оказалась обманутой своим восторженным отношением к эрудиции Жермена; и тогда подлинная любовь явилась ей в образе итальянца, атташе дипломатической миссии, человека с заурядной внешностью, неуклюжего и ничем не примечательного.

Как-то вечером, вернувшись домой после врачебного обхода, Жермен нашел на столе письмо примерно следующего содержания:

«Дорогой друг!

Простите мне этот ужасный удар, который наносит вам моя прямота, но уважение к вам не позволяет мне лгать. Я думала, что люблю вас. Но я спутала любовь с восхищением. Я боролась с собой вплоть до того дня, когда повстречала человека, о котором мечтало мое сердце. Я ничего не могу поделать… Я уезжаю с ним.

Прощайте, мой бедный и дорогой друг; вы утешитесь, ибо человек быстро исцеляется от такой раны, если она чиста и не осквернена ядом предательства. Вы достаточно сильны, чтобы смириться с этой жертвой, которая делает меня счастливой, и достаточно великодушны, чтобы меня простить».

Удар и в самом деле был ужасен. Жермену показалось, что он сойдет с ума, и, желая сменить обстановку, где все ему напоминало об измене, он попросил перевести его в Дыре-Дауа…

VI

Я находился в тюрьме уже сутки, но внешний мир проявлял себя лишь утренним пением муэдзина на минарете находившейся по соседству мечети и появлением молчаливого чернокожего охранника. Через несколько дней я узнал, что его безмолвие объяснялось присутствием главного жандарма, который прохаживался неподалеку по дозорному пути, навострив уши.

Утром следующего дня охранник привел двух заключенных, сомалийских мальчишек; им было поручено подмести дворик, примыкающий к моей камере. Я знал, что заключенные ежедневно покидают пределы тюрьмы и отправляются поливать сады губернатора или освежать господ чиновников, приводя в движение панки. Все меня знали и только ждали возможности чем-то услужить. На всякий случай я приготовил письмо жене, в котором сообщил, что меня задерживают в Джибути юридические формальности, необходимые для составления кассационной жалобы. Я положил конверт на край стола на видном месте, где уже находились другие бумаги, и показал на него взглядом одному из сомалийцев, который, не переставая подметать, наблюдал за мной. Я сразу же пошел в уборную, расположенную во дворике, чтобы увести за собой охранника.

Когда я вернулся, письмо исчезло, и, когда сомалиец проходил мимо, почти вплотную ко мне, я шепнул ему: «Каваджа Мюллер».

Теперь он знал, кому следует передать письмо, когда их поведут на поливку муниципальных кокосовых пальм.

Позднее мне стало известно, что мое послание дошло до жены, но сердобольные люди, которым было приятно ударить ее побольнее, с сочувственным видом сообщили ей о моем аресте.

Вскоре доктор Жермен, правда, не без сложностей, получил разрешение навестить меня, однако в присутствии комиссара полиции. Я надеялся увидеть Армгарт, мне казалось естественным, что она поспешит прийти сюда и сказать мне что-то ободряющее. Я пытался побороть это жестокое разочарование, говоря себе, что она не приходит потому, что хочет избежать душевной боли, которую причинит ей наша мучительная встреча, и, может быть, из опасения самой оказаться задержанной в Джибути под предлогом допроса, тогда как ее присутствие было необходимо на заводе.

Увидев меня полуодетого в этой темной и душной камере, Жермен потерял дар речи, у меня же от волнения перехватило дыхание. Мы обнялись молча, но я не смог удержаться от слез при мысли о своих близких, о моей бедной жене прежде всего, отчаяние которой очень хорошо себе представлял. Он, сильно побледнев после этого непосредственного всплеска чувств, как мне показалось, все же не откликнулся на мою нежность, потоком на него хлынувшую.

Жермен успокоил меня в отношении жены, которая, по его словам, очень мужественно перенесла удар и готова отстаивать мои интересы до конца. Слово «интересы» больно меня задело своей грубой прямотой: моя жена защищала не меня, а «интересы»! Неужели я для нее ничего не значил, и в расчет принимались только дела?

– Не волнуйтесь, – посоветовал мне Жермен, уже овладев собой. – Подумайте о своей защите, ибо из того немногого, что мне удалось узнать, следует, что вам предъявлены весьма серьезные обвинения…

Очевидно, присутствие жандарма не позволяло ему сказать больше; именно этим я объяснял его странную сдержанность. Наконец он вручил мне небольшой сверток, который, по всей вероятности, был осмотрен охранником: в нем лежал шприц на десять кубиков.

– Я принес его вам для того, чтобы вы смогли сделать себе серию уколов какодилата, необходимую в вашем угнетенном психическом состоянии, а вот коробка с ампулами, – сказал он.

Меня слегка озадачила эта неожиданная врачебная консультация, и в первую очередь удивили размеры шприца, плохо вязавшиеся с содержимым ампулы.

– Не падайте духом, – добавил он, собираясь уже уходить, – мужайтесь, мой дорогой Монфрейд; я уверен, что вы способны без страха и колебаний встретить любые невзгоды… Мы душой с вами и верим в закон, я хочу сказать: в тот закон, который происходит из силы истины.

Я пытался понять смысл этой речи, довольно сбивчивой и произнесенной отнюдь не тем тоном, на который я надеялся. И в очередной раз я отнес это на счет присутствия жандарма.

Я воспользовался визитом своего друга и поручил ему дать телеграмму адвокату Шануа в Аддис-Абебе, чтобы он срочно прибыл сюда для моей защиты, а также написать отцу Тейяру и поставить его в известность о том, что случилось со мной по прибытии в Джибути.

Мне показалось, что в эти последние минуты Жерменом овладело сильное беспокойство, словно он не мог решиться уйти. Наверняка он пришел ко мне с предубеждением, ибо одному Богу известно, каких ужасов ему наговорили, но, увидев мой ласковый и доверчивый взгляд, услышав мой голос, интонации которого способны передать гораздо больше, нежели просто слова, он ощутил, как в нем просыпаются воспоминания о нашей дружбе. Его сердце отказывалось принять то, в чем на какое-то время убедил Жермена его рассудок. Когда он обнял меня напоследок, я увидел, что он с трудом сдерживает слезы. Повинуясь тому инстинкту, который заставляет пленника постоянно быть начеку, я следил за его руками, надеясь, что, несмотря на присутствие жандарма, он, быть может, сумеет передать мне какую-нибудь записочку. И я заметил, что он сжимает в кулаке какой-то небольшой предмет, и приготовился его принять… Он на секунду замешкался, а потом его рука вдруг исчезла в кармане.

Дверь закрылась, лязгнули засовы, и я погрузился в свое мрачное одиночество.

VII

Камера была снабжена двумя отдушинами: одно окошко выходило на дозорный путь, другое – на внутренний двор, куда в определенные часы заключенные выходили подышать воздухом вместе с теми, кого вели на работу за пределами тюрьмы. Поставив стул на свой стол, я мог добраться до этих отверстий, но увидеть что-либо не позволяли деревянные планки, которые перегораживали их наподобие жалюзи. В матрасе, принесенном Абди, я обнаружил внушительных размеров нож и пару щипцов. Этот добрый малый запрятал их туда на всякий случай, пока раскладывал для меня постель. С помощью этих инструментов мне удалось надпилить одну из планок, благодаря чему я смог разглядеть кусочек двора.

Когда заключенные подошли к бассейну, предназначенному для омовений и расположенному как раз под моей камерой, мне не составило труда привлечь к себе их внимание, и они сразу узнали меня. Связь была установлена, и я получил возможность общаться с внешним миром, так как их каждый день отводили на поливку садов господина губернатора. Дав несколько монет своему сомалийскому охраннику, они могли на некоторое время отлучиться и пойти куда им захочется.