Санькино лето, стр. 3

Когда вышли на улицу, солнце будто бы потускнело. Как побитые поплелись домой, даже разговаривать не хотелось. «Угораздило меня с этой рыбалкой! — досадливо думал Санька. — Щука тут, конечно, ни при чем: русский у меня всегда хромал. Валерка вот сумел написать, этого хоть разбуди да спроси — любое правило знает».

— Дома что скажешь? — спросил Валерка. — Давай пока молчать.

— Все равно не скроешь, потому что отец каждый день бывает в селе: доложит ему учительница.

Посидели в поле на старом телеграфном столбе. Ничего не смогли придумать утешительного.

Глава третья. Шоссейка

В прежние времена Заболотье славилось охотниками. Дедушка рассказывал Саньке:

— Бывало, купцы из самого Нижнего Новгорода приезжали в деревню по первому снегу. Помню, мне с твое годов было, у отца останавливались. Вечером полна изба мужиков, на столе — бочонок с вином. Я сижу на печке да поглядываю на пирование: шумят, спорят, дыму понапустят, что лампа задыхается. Тут и договаривались почем будут брать шкурки, птицу и прочее. Несколько дён охотники ходят в лес, а купцы примают у них всякую дичь. Рябчиков, тетеревов, глухарей, пушнину целыми санями-розвальнями увозили. Богато было в лесу.

Санька гордился тем, что они, Губановы — только вот фамилия досталась скверная, — самые коренные Заболотские жители, а дед Никанор — один из тех охотников, которыми славилась деревня. Когда спросишь его, много ли добывал он птицы и зверя, только головой помотает: дескать, бессчетно. Помнил одних медведей — двадцать шесть. В войну ему разрешено было бить даже лосей, потому что он снабжал мясом солдат; прямо на дом привозили соль и порожние бочки под лосятину и медвежатину. Пользуясь своим особым положением, дедушка выручал в те голодные годы однодеревенцев, и сейчас все относятся к нему почтительно, будто к старейшине.

Должно быть, первым заболотоким поселенцем был тоже охотник: подходящее облюбовал место среди нетронутого леса. Строились прадеды вольготно, рубили просторные пятистенки и ставили их кому где вздумается, поэтому нет в Заболотье определенной улицы, словно какая-то неведомая сила встряхнула избы и смешала, как кубики. Поля вокруг деревни ровной лепешкой легли, будто по циркулю обведены и сжаты лесом. Немного пашни у заболотцев, потому что лес был неподатлив, да прежде и кормил их. Нынче все поля засеяны рожью, светло зеленеет она за гумнами, лишь кой-где простроченная тропинками. Одну протоптали ребята: там, у заполицы, петляет густым ивняком Талица, ненадолго выбегает в луга и снова прячется в зарослях.

Разделяя пополам поля, через Заболотье тянется проселок; раньше машины по нему ездили редко, разве что в сухую погоду, чтобы спрямить путь до станции. Нынче зачастили, потому что именно сюда сквозь боровой лес ведут новую шоссейку: километра два осталось до деревни. С каждым днем все явственнее доносится глухой, как бы подземный, гул бульдозеров, грейдеров, тракторов, работающих на дорожном строительстве.

Как все лесные жители, заболотцы недоверчивы ко всему новому, настороженно прислушиваются они к этому тревожащему гулу. Что-то сулит шоссейная дорога? Не изменит ли она круто их привычную жизнь?

Сегодня мужики собрались на завалинке у Губановых, разговор завели об этом. Летнее время дорого, но иногда по вечерам они подходят к деду Никанору, чтобы послушать его бывальщину и самим перемолвиться словом.

Санькино лето - i_004.png

Дедушка сидел, как всегда, посередине завалинки, тут его падогом высверлена глубокая ямка в земле. Напротив, на толстом березовом корне, примостился электромонтер Володька Чебаков, непоседливый чернявый парень с маслянистыми вылупленными глазами и задорно вздернутым кверху носом. Он то ерзает по корню, гляди того, штаны протрет, то привскакивает на корточки — спокойно разговаривать не может. Тут же были лесник Захар Малашкин, Санькин отец, и поодаль, у самого угла, закинув ногу на ногу и облокотившись на колено, дымил папиросу за папиросой тракторист Леонид Евдокимов, по-деревенскому — Леня Жердочка. Ему уж виски хватило сединой, а за глаза все называют его так: крепко прилепилось прозвище — не пылинка, не стряхнешь. Санька сочувствует Евдокимову, застенчивый, безответный он человек, такого просто обидеть. Лицо у него узкое, бледное, шея длинная; замасленный беретик детского размера на острой, макушке. А в руках сила есть, ладони неестественно большие, размятые работой, железом, когда идет, мотает ими, как маятниками.

Близко к дедушке Леня Жердочка никогда не садится, потому что тот сам в жизни не курил, считая, что запах курева мешает охотнику, а Евдокимову говаривал:

— Ну и табашник ты, Левонид, внутри у тебя, поди, как в овине. Другой пропьет меньше, чем ты изведешь на папиросах.

— Считай, года за два мотоцикл прокуриваю. Ничего, Ника пор Артемьевич, прокоптимся — подольше в земле полежим, — спокойно отвечал Евдокимов.

Другого такого курильщика поискать: окурок бросит, а уж пальцы сами собой тянутся к пачке; после него у завалинки хоть метлой подметай.

Санька привалился к подоконнику, посматривает, как Валерка Никитин что-то ширкает напильником на приступке своего крыльца. «Взял бы да пришел, чего дуться-то? Характер выдерживает. Мы тоже потерпим, — бодрился Санька. — У меня братишка все-таки есть, с ним теперь — хоть куда, подрос».

С азартным писком проносится мимо окна эскадрилья стрижей, далее слышно, как шелестят стремительные крылья: сделают круг и снова прочертят воздух совсем близко — это они радуются возвращению на родину. Конечно, благодать им здесь, если бы не зима, птицы вообще не улетали бы отсюда. За Никитиным домом ярко желтели гуменники, как будто специально усеянные бубенчиками купальницы, она всегда зацветает раньше других трав; дальше виднелось поле, словно светло-зеленое озеро, неподвижно лежало оно, окаймленное лесом, но вот темной льдиной поплыла по нему тень от облака — сейчас наткнется на сосняк и подомнет, срежет его. И смолкнет кукушка, не досчитав Санькиных лет; есть что-то вещее в этих однообразных звуках, не зря дедушка примечал: если кукушка залетит в деревню — жди беды.

В окошко тянет дымок от папирос, мужики разговаривают:

— Поди-ка, летом до нас доведут дорогу.

— Много ли тут осталось! Наверно, автобус пустят: захочешь, к примеру, пивка выпить — садись и кати на станцию. — Володька Чебаков прихлопнул в ладоши.

— Ишь ты, какой шустрый! — недоверчиво мотнул головой дедушка.

— Неспроста дорогу-то строить затеяли, чай, не ради нашего брата, — высказал опасение Захар Малашкин.

Этот любит говорить полунамеками, медлительно, со значением, будто известно ему больше, чем другим. Лицо у Захара широкое, нос странно сплюснутый, как бы к стеклу прижался, глаза раскосые, и кажется, смотрит он на тебя, поочередно прищуривая то один, то другой глаз. После дедушки он самый старший из мужиков…

— А то для кого же?

— Секрет какой-нибудь. Видал, что делается в Малом Починке?

— Где?

— Как из лесу поднимешься, так вправо на поле бурильщики сверлят землю, говорят, нефть ищут. Если найдут, считай, все здесь пропадет.

— Да ну, какая у нас нефть?! — недоверчиво усмехнулся отец.

— Чем черт не шутит? Лиха беда — начало… Может быть, насчет нефти только слух, на самом же деле какая-нибудь военная часть расположится, потому что тягачи у этих бурильщиков, как танки, и в защитный цвет покрашены, — продолжал строить догадки Захар Малашкин. — Вдруг в один прекрасный день придет распоряжение ликвидировать наше Заболотье: переселяйтесь, мол, на другое место, дорогие товарищи. А что? Сколько хочешь.

— Не приведи господь! Дали бы хоть век на своем месте дожить, — вздохнул дедушка. — Похоже, что не зря затевают всякую кутерьму.

— Не слушай, Никанор Артемьевич, эти басни, никуда деревня не денется, — успокоил Леня Жердочка. — Для нас доброе дело делают, на большак хотят вывести из глухомани, а мы вроде бы упираемся. И откуда у тебя, Захар, такие сведения: черт, что ли, на бересте пишет?