Побег обреченных, стр. 28

– Ты себе веришь? – повернулся к нему Ракитин.

– Конечно, какие вопросы?

– Есть вопрос. – Ракитин сгорбил плечи. Сплел пальцы вокруг колена. – Относительно Испании. Если надо тебе туда позарез – откажусь. И снимем вопрос окончательно.

– Саня, не сходи с ума.

– Извини…

От Ракитина Семушкин вернулся молчаливым и грозно-задумчивым.

– Ну как он там? – поинтересовалась Тася. – Едет?

– Говорит… необходимо развеяться, – пожал плечами Григорий.

– К Ритке Лесиной не наведывается? – Тася отклеивала перед зеркалом ресницы. – За утешениями? За утехами, вернее?

– Я в грязном белье не копаюсь, – проронил Семушкин высокомерно. – Моя пижама где, кстати?

– В шкафу. – Она закусила губу. Сказала медленно: – Значит, выкрутился твой приятель. От ответственности ушел… Жена? Новую найдет, не привыкать…

– Ладно тебе, – вяло возразил Семушкин. – Не так и просто ему… Спать давай. На работу завтра.

– Спать ты любитель! – согласилась Тася, в сердцах тряхнув серьгой – вторую она успела снять. – И большой любитель! – Затем как бы в задумчивости произнесла: – С квартирой как быть? Пять тысяч долларов долга по всем этим взяткам… Кредит – до Нового года. Раздеты камнем…

– Ну а при чем здесь Сашка? – спросил Семушкин раздраженно.

– Сашка ни при чем… А вот если бы в Испанию поехал ты…

– Если бы, если бы! – подскочил Семушкин. – Ну… я понимаю тебя! А что делать? Сказать ему в лоб: откажись, мол, а то деньги мне нужны, а ты – того, обойдешься? Или, – продолжил потухшим голосом, – звонить, сообщать кому следует, что пересели они тогда? Где, мол, наказание виновного?..

– Пора спать, – твердо оборвала его Тася.

Григорий посмотрел на жену. И сник.

Вот так и всегда… Он сказал, и дело теперь за ней… И будет так всегда. И не уйти, не порвать ему с этой женщиной, как бы ни старался, – с чужой, нелюбимой, но подчинившей его навек.

Дочь ответственного начальничка… Вот весь секрет брака. Где только теперь ответственный начальник, сметенный бурями перестроек и прочих реформ новейшей истории?.. Ау! А вот дочь его здесь, рядом.

Искоса вгляделся в ее напряженное лицо – кукольное, неживое, давно утратившее ту смазливость, которой он некогда оправдывал женитьбу, – дескать, ничего, симпатичная, остальное приложится… Нарисованное лицо.

Выщипанные брови с симметричными линиями изгибов, крем на дрябловатой коже шеи и щек, блеклые без спасительной помады губы и такие же блеклые глаза – пустые и круглые. А завтра, подведенные тенями, тушью, под пластиковой сенью ресниц, они лживо и очаровательно изменятся – будут томны, доброжелательны…

Он машинально переложил подушку, уставился на красивый импортный узор наволочки. И понял: все, пропал. Не уйти, не вырваться. А почему? Детей нет – она упрямилась: мол, вначале – карьера, квартира, устроение быта; а теперь поздно, не может… Впрочем, зачем они, дети? Неразбериха, грязь, беспорядок…

Влип. Привык. К волевой Тасе, безоговорочному ее главенству, к ухоженности, бездумию, к себе – каким стал…

– Спать! – Она погасила ночник, являвший собой бронзового воина, одной рукой придерживавшего взмыленного коня, а другой, вместо меча, вздымавшего клеть с электролампой в застеклении. Отвернулась к стене. Потом внезапно приподнялась, поцеловала Семушкина в лоб и вновь улеглась на место.

Однако Григорию не спалось. Он встал, принял снотворное, затем вновь улегся, но сон по-прежнему не шел, и, ворочаясь в темноте, он безуспешно подминал поудобнее выскальзывающую из-под головы компактную поролоновую подушку, благотворно влияющую, согласно заверениям рекламы, на шейный отдел позвоночника и обеспечивающую здоровый сон.

Внезапно, словно бы извне снизошедшим откровением вспыхнуло: «Совесть!»

Может… она? В ней дело? Но помилуйте, он-то при чем? Не он же развел эту грязь, доносы… Он жертва! Обстоятельств, Таськи проклятой…

Чувствуя, что никакого действия снотворное не оказывает, он снова сходил на кухню, проглотил еще одну таблетку, а после, подогнув под себя ноги и закутавшись в простыню, уселся на кровати в позе медитирующего йога, впав в тяжкое раздумье.

«В конце концов жизнь – борьба, – текли размышления. – Вольная, классическая, карате – вперемешку. Заметим – за материальные блага. И неземное блаженство – оно тоже, между прочим, из области материи… Поскольку говорят о нем в приложении к определенным вещам и штучкам».

Замерев в темноте, настороженно покосился в сторону супруги, прислушался к ее дыханию – Тася не спала.

Семушкин знал наверняка – не спала, как знал и то, о чем она сейчас думает, перебирая и взвешивая его слова…

И до ломоты в висках смыкал веки, преследуемый воспоминанием об увиденном как-то в бумагах жены анонимном конверте с адресом места работы покойной теперь Людмилы…

Тогда он промолчал, струсил. Промолчит и сегодня. Да и. стоит ли говорить что-либо? Стоит ли противостоять тому, без чего он уже не он?

Влип.

Некий незримый наблюдатель, чье присутствие Григорий чувствовал столь же отчетливо, как и читал его мысли, с брезгливой насмешкой взирая на него, думал сейчас о нелепой муке сознания собственной алчности и раскаяния в ней, о неотвязном страхе потерять либо себя, либо нажитое…

Но от этого невидимого мудрого существа, знавшего каждое движение его души и существовавшего как бы извне, Григорий предпочел отмежеваться, погрузившись в колодец одинокой интимной отрешенности.

«Я – несчастнейший из людей», – выбравшись из пустоты колодца, заключил он неожиданно, чувствуя пощипывание в носу и неудержно навернувшиеся слезы.

После чего припал к подушке – и заснул.

Какие сны снились Семушкину в ту ночь на излете к рассвету, неизвестно, но проснулся он грустным.

ПОЛ АСТАТТИ

К Москве Астатти начал уже потихонечку привыкать. Странный, аляповатый город, такой удивительно разный в многоликости архитектурной и, главное, – человеческой, причем даже не внешней, а потаенной, заключавшейся в том многообразии типов, характеров и судеб, что поражали его нередкой противоположностью своих индивидуальностей и раздробленностью устремлений. Еще нигде ему не доводилось видеть столь разных людей. Может, как думалось Полу, причиной тому была тяжкая плита коммунистической идеологии, под гнетом которой, деформируясь каждый по-своему в личностном поиске истины, люди вырабатывали собственные ценности в мировоззрении, далеком от каких-либо стандартов. А потому трудно было найти здесь приверженцев критериев как чисто западных, так и восточных. Как понял Астатти, религия коммунизма – этой социальной асимптоты – уже давно утратила главенство над умами и перед своим окончательным крахом носила характер чисто обрядовый, но, рухнув, не обрела замены, и общество мало-помалу склонялось перед идолом золотого тельца, который извечно существовал вне конкуренции во всех временах, ибо, в отличие от религий, идей и учений, был прост и незыблем и с ног на голову не ставился никакими усилиями.

Полу повезло: в первый же час своего бегства от мафии он познакомился в метро с молодой привлекательной женщиной, спросив у нее, где находится в городе приличная пиццерия; далее пригласил даму, сносно объяснявшуюся по-английски, составить ему компанию и уже за столиком, попивая сухое вино в ожидании блюда, выяснил, что новую знакомую зовут Лена, живет она в двухкомнатной квартире с ребенком, мужа-предпринимателя год назад убили гангстеры, и приходится Лене работать за триста долларов в месяц секретаршей в какой-то микроскопической компании. Судьба, как уяснил Астатти, по нынешним российским временам, – самая что ни на есть банальная.

Пол, в свою очередь, поведал следующую легенду: дескать, прибыл в Россию с целью продажи электротоваров, производимых его фирмой, однако глубоко разочаровался в русских партнерах, на поверку оказавшихся плотно связанными с организованной преступностью, а потому, разорвав с ними деловые отношения в боязни недобросовестных расчетов и обмана, ищет теперь других, порядочных людей, но вот незадача – проблема с жильем… Нет, он, конечно, может остановиться в отеле, но, имея намерение проникнуться тайнами быта обычных российских граждан, мечтает снять комнату у каких-нибудь честных нуждающихся обывателей…