Сент-Экзюпери, стр. 60

Однако я не согласен с этим мнением. Моряки, возможно, написали бы плохие поэмы, но, вероятно, те же люди вели бы и малоинтересные путевые записи. Потому что существуют не свидетельства, а люди, которые свидетельствуют. Существуют не приключения, а искатели приключений. Не существует прямого чтения реального, реальное — это груда кирпичей, которая может принять любую форму. Какое может иметь значение, что журналист, составитель книги, писал телеграфным стилем и вносил в свое повествование лишь конкретные факты? Он непременно в какой-то степени стал между реальным и воображаемым. Ведь он не все рассказал, а отобрал свой материал и придал ему какой-то порядок. Свой порядок. Придавая этому сырому материалу свой порядок, он построил свое здание.

То, что верно в отношении конкретных фактов, верно и в отношении слов. Допустим, я вам даю в беспорядке слова: «двор», «настил», «дерево» и «отзываться». Сделайте мне что-нибудь из этого. Но вы отказываетесь. Эти слова не волнуют. Между тем Бодлер, пользуясь этим материалом слов, показывает, что он умеет построить из них великолепный образ: «Гулко отзывается деревянный настил дворов...»

Эти слова: «двор», «дерево» или «настил» — так же хорошо звучат в сердце, как и какая-нибудь осень или лунный свет. И я не вижу, почему со словами «давление» или «погружение», «жироскопы», «прицел» автор не сумел бы столь же сильно нас захватить, как и воспоминаниями о любви. Но в отличие от моего друга я спрашиваю себя, почему бы с таким же успехом автор нас не захватил и воспоминаниями о любви? Правда, мне приходилось читать немало всякой сентиментальной чепухи. Но читал я и тысячи рассказов, в которых тщетно пытались вызвать волнение движениями стрелки манометра. Ибо хотя стрелка и опускалась, хотя это движение и угрожало жизни героя и жизнь этого героя была со всей очевидностью связана с судьбой его супруги, полной тревог, я вовсе не волновался, если автор был лишен таланта. Конкретные факты ничего сами по себе не выражают. Смерть героя весьма печальна, когда он оставляет после себя скорбную вдову. Но ведь чтобы взволновать нас в два раза больше, недостаточно придумать героя-двоеженца.

Основная проблема заключается, очевидно, во взаимоотношениях реального и письма, или — точнее — реального и мысли. Как передать эмоцию? Что передаешь, когда пишешь? Что основное? Это основной, как мне кажется, столь же отлично от используемых материалов, как и неф собора отличен от груды камней, из которых он построен. Ухватить и передать из внешнего или внутреннего мира можно только взаимоотношения — «структуры», как сказали бы физики. Поразмыслите над поэтическим образом. Его ценность совсем в другом плане, чем использованные слова. Ценность не заключается ни в одном из элементов, которые объединяешь или сравниваешь, а именно в специфическом характере связей, в особых внутренних взаимоотношениях, которые такая структура нам навязывает. Образ — это акт, который, хочешь не хочешь, связывает читателя. Читателя не трогают, а опутывают чарами.

Вот почему книга Анны Линдберг и в самом деле мне кажется чем-то иным, чем честным отчетом об авиационном приключении. И вот почему книга прекрасна. Возможно, в ней использованы лишь конкретные наблюдения, технические рассуждения, сырой материал из профессиональной области. Между тем дело вовсе не в этом, И какое для меня имело бы значение, что такой-то взлет был труден, такое-то ожидание долгим и что Анна Линдберг скучала во время полета или радовалась? Все это пустая порода. Но какое сокровище она из этого извлекла!

. . .

И как отличается ее повествование от всяких рассказов, в которых одно происшествие искусственно привязывается к другому с произволом, характерным для охотничьих историй! И как Анна Линдберг в своей книге втайне умело использует нечто, чему нет имени, — нечто элементарное и всеобщее, подобно мифу. Как умеет она заставить почувствовать при помощи, казалось бы, рассуждении о технике и подмеченных ее острым взглядом конкретных фактов сущность проблемы человеческого бытия! Она рассказывает не о самолете, а как бы пишет самолетом...

Предисловие к номеру журнала «Докюман», посвященному летчикам-испытателям

«Жан-Мари Конти вам расскажет здесь о летчиках-испытателях. Конти, как политехник, верит в уравнения. И он прав. В уравнениях законсервирован опыт. Но в конечном счете на практике трудно поверить, чтобы машина наподобие цыпленка из яйца рождалась из математического анализа. Математический анализ подчас предшествует опыту, но чаще довольствуется тем, что устанавливает незыблемые правила. Впрочем, это и есть основное. Самые грубые измерения показывают, что вариации данного явления вполне ясно представлены такой-то ветвью гиперболической кривой. И теоретик закрепляет эти опытные данные в уравнении гиперболы. Но при этом с помощью скрупулезнейшего анализа он доказывает, что иначе и не могло быть. Когда еще более тщательные измерения позволят ему уточнить свою кривую, теперь уже соответствующую скорее кривой, определяющейся другой формулой, он закрепит и этот факт в новом уравнении, выведенном с еще большей строгостью. Но он докажет с помощью не менее скрупулезного анализа, что это можно было всегда предвидеть.

Теоретик верит в логику. Он убежден, что пренебрегает мечтой, интуицией и поэзией. Он не замечает того, что эти три феи нарядились в маскарадные костюмы, чтобы соблазнить его, как пятнадцатилетнего влюбленного. Он не ведает, что им он обязан своими лучшими открытиями. Они явились к нему в облике «рабочей гипотезы», «произвольных условий», «аналогии». Как мог он, теоретик, подозревать, что, прислушиваясь к ним, он обманывал суровую логику и наслаждался пением муз!..

Жан-Мари Конти расскажет вам о замечательной жизни летчиков-испытателей. Но он политехник. И он будет утверждать, что вскоре летчик-испытатель будет служить инженеру лишь в качестве измерительного прибора. И, несомненно, я верю в это, как и он. Я верю также, что настанет день, когда больной неизвестно чем человек отдастся в руки физиков. Не спрашивая его ни о чем, эти физики возьмут у него кровь, выведут какие-то постоянные и перемножат их одна на другую. Затем, сверившись с таблицей логарифмов, они вылечат его одной-единственной пилюлей. И все же пока что, если я заболею, то обращусь к какому-нибудь старому земскому врачу. Он взглянет на меня уголком глаза, пощупает мне живот, приложит к лопаткам старый носовой платок и сквозь него выслушает меня. Он кашлянет, раскурит свою трубку, потрет подбородок — и улыбнется мне, чтобы лучше утолить мою боль.

Я верю еще в таких летчиков, как Купе, Лан или Детруая, для коих самолет не только набор параметров, но организм, который выслушивают. Совершив посадку, они молча походят вокруг самолета, концами пальцев поглаживая фюзеляж. Похлопают крыло. Они не делают расчетов, а прислушиваются к внутреннему голосу. Затем они оборачиваются к инженеру и произносят: «Вот так... нужно сократить несущую поверхность».

Разумеется, я восхищаюсь Наукой. Но я восхищаюсь и Мудростью».

Да, это уже не Сент-Экс «Почты — на Юг» и «Ночного полета». Вернее, он все тот же и не тот. Мистика действия в какой бы то ни было форме уступила место действию во имя созидания. Даже само слово «действие» стушевалось перед словами «ремесло», «профессия».

Как мастер слова, никто до Сент-Экзюпери не овладел так умением увлекать читателя от действия к размышлению без болезненного разрыва при переходе от одного плана к другому. Потому что в личной жизни он тоже не отделял одно от другого. И стиль его жизни нашел свое яркое выражение в стиле его книг.

Накануне больших событий

«Моя сегодняшняя свобода основывается на серийной продукции, которая оскопляет нас и лишает каких-либо самостоятельных желаний. Это свобода лошади, чья упряжь позволяет двигаться лишь в одном направлении. Боже мой! В чем я свободен в моей чиновничьей рутине? Не больно это оригинально — сопутствовать сегодняшнему Бэббиту, смотреть, как он покупает свою национальную газетку, переваривает уже разжеванную мысль (рыбак, горец, пахарь — каждый по своей мерке), останавливается на одном из трех мнений, потому что на выбор предоставляются только три, затем наблюдать, как на конвейере он одиннадцать раз в минуту поворачивает на одну седьмую гайку, к которой приставлен, а потом завтракает в закусочной, где железный закон рабства лишает его возможности удовлетворить малейшее индивидуальное желание. За этим следует сеанс в кино, где сам господин 3. подавляет его с высоты своего величия безапелляционной глупостью, а в выходные дни — партия в бейсбол. Но никто не ужасается этой отвратительной свободе, являющейся попросту свободой небытия. Настоящая свобода заключается лишь в творческом действии. Рыбак свободен, когда его инстинкт направляет его. Скульптор, лепящий понравившееся ему лицо, свободен. Свобода выбрать из четырех моделей автомашин „Дженерал моторе“, или между тремя фильмами господина 3., или между одиннадцатью блюдами закусочной — карикатура свободы. Свобода лишь в том, чтобы сделать выбор между стандартными статьями в системе всеобщей схожести. Система эта дает возможность приговоренному к казни выбрать, быть ли посаженным на кол или повешенным, — и я восхищен тем, что ему предоставляется выбор! Дайте мне скорее правила игры в шахматы, чтобы меня что-то могло волновать! Скорее дороги, чтобы по ним куда-то идти! Скорее человека, созданного, чтобы быть освобожденным!..» — писал Сент-Экзюпери, впервые столкнувшись с «американским образом жизни».