Паж цесаревны, стр. 24

За столом, сдвинутым к стене, сидел не менее страшный, нежели сам застенок, генерал Андрей Иванович Ушаков, прибывший сюда только что из своей тайной канцелярии. Секретарь его, приготовившийся записывать показания, сидел тут же. Несколько заплечных мастеров находились у двери. Между ними был и необходимый в пыточном деле костоправ-лекарь, которому приходилось вправлять суставы, вывороченные на дыбе у несчастных мучеников.

За дверью послышался повелительный голос, и сам Бирон в сопровождении извивающегося змеей Берга вошел в застенок.

— Добились чего-нибудь на утреннем розыске, генерал? — коротко обратился он с вопросом к Ушакову.

Андрей Иванович почтительно поднялся с кресла перед лицом всесильного временщика.

— Ничего не могли поделать, ваше сиятельство. Арестованный нем, как рыба, — разведя бессильным жестом руками, произнес тот.

— Но я приведу еще новые доказательства вины его… Ввести сюда обвиняемого! — приказал сурово Бирон.

Секретарь стремительно выскочил из-за стола и кинулся в смежную горницу. Вскоре послышались шаги за дверью, и на пороге появился еле передвигавший ноги и поддерживаемый двумя стражниками Шубин, предшествуемый секретарем.

Трудно было узнать теперь прежнего молодца-гвардейца. Опустившаяся, сгорбленная фигура, землянисто-серое лицо, потухшие глаза и мертвенно-белые губы — вот что осталось от недавно еще прекрасного лица молодого прапорщика. Две недели, проведенные в каменном мешке, не прошли даром. Красавец Шубин стал неузнаваем.

Он равнодушным взглядом обвел обоих вельмож, секретаря, палачей, стражников, всех присутствующих, и вдруг лицо его вспыхнуло, глаза засверкали негодованием и гневом.

— Негодяй! — произнесли его трепещущие губы, и сверкающий взор с таким гневом остановился на Берге, что тот счел за лучшее юркнуть за спины караульных солдат.

— Сегодня последний допрос, — прозвучал в наступившей затем тишине жесткий голос Бирона. — Если ты раскаешься и добровольно укажешь нам твоих сообщников, как бы высоки ни были они родом, как бы ни близки были они к престолу, государыня императрица помилует тебя! Но если ты будешь настаивать, если будешь отмалчиваться и упорствовать, — продолжал Бирон, все сильнее и сильнее коверкая русские слова, что происходило с ним обычно в минуты возбуждения и гнева, — то клянусь применить к тебе такие строгости, какие только имеются в нашем распоряжении…

И он красноречиво скосил глаза на угол, где чернела дыба и поблескивала своими металлическими кольцами страшная «виска», говорящая о нечеловеческой муке.

Но Шубин не вздрогнул, не ужаснулся.

За долгое пребывание в «мешке», прерываемое лишь допросами в тайной канцелярии, нервы его как-то упали и притупились. Ему, казалось, было все равно теперь, и предстоящая последняя пытка даже не волновала его души. Ведь эта последняя пытка могла освободить его от этого томительного пребывания в черной могиле. Она одна могла перебросить его в вечность из этой жизни, которая стала теперь сплошным мучительным томлением для него. И Шубин ждал пытки, как избавления. «Скорее! Скорее бы только!» — мучительно ныла его душа.

— Слушай, — вызвал его из оцепенения новый голос, в котором он, как во сне, расслышал голос Андрея Ивановича Ушакова, — тебе предъявляется новое обвинение: ты не только ходил по казармам с целью вербовать новых сторонников в ряды цесаревны, не только вооружал всех против милостивой нашей государыни, но еще и замыслил жениться на Ее Высочестве Елизавете Петровне, чтобы открыть путь к престолу дочери Петра, потом захватить самому власть в руки…

Гнев, негодование, ужас сковали все существо Шубина. Этого обвинения он не ждал. Оно было дико, нелепо, почти смешно. Он — простой смертный, скромный прапорщик Семеновского полка, облагодетельствованный милостями своей высокой покровительницы-цесаревны, он, Шубин, мог иметь эту предерзостную мысль!

Лицо его вспыхнуло. Взгляд засверкал огнем.

— Это ложь! — вскричал он, и губы его исказились страданием.

— Допустим, друг мой, что так, что тебя оболгали, — произнес спокойно генерал Ушаков. — Я верю в твою бескорыстную службу цесаревне… Но кто поручится, что сама цесаревна не желала брака с тобой, чтобы сделать себе слепое орудие в твоем лице и чтобы ближе соединиться через тебя с гвардией, на услуги которой она рассчитывала? Слушай, сударик мой, и старайся запомнить каждое мое слово: тебе стоит только сказать, что цесаревна Елизавета навеяла тебе мысли сближения ее с гвардейцами, и ты свободен. Мало того, что граф Бирон заставит тебя забыть твое печальное прозябание в этом скверном подземелье, щедро наградит тебя и даст о тебе блестящую аттестацию самой императрице… А ты знаешь, как скора на милости наша щедрая государыня. Тебя ждут награды, почет… Подумай, голубчик, хорошенько об этом. Тебе стоит только сказать, что ты действовал по приказанию цесаревны Елизаветы, и ты свободен и на пути к славе. Не бойся за цесаревну. Дочери Великого Петра не может грозить никакая опасность, и тем, что ты назовешь ее, — ей, прирожденной русской царевне, не можешь повредить ничем, а себя самого спасешь от лютой пытки и, может быть, от казни…

Едва только окончил свою речь «страшный» генерал, как Шубин затрепетал всем телом. Лицо его, пылавшее до этой минуты, вдруг покрылось смертельной бледностью. Он знал, что действительно немного требует от него начальник тайной канцелярии. Знал, что цесаревне он не повредит чистосердечным признанием того, что действительно по ее желанию призывал к ней солдат, потому что ею руководила в этом не какая-нибудь корыстная цель. Нет. Ему лучше, чем кому бы то ни было, известно, что одна только любовь, бесконечная любовь ко всему русскому, близкому ее чуткому сердцу, руководила обожаемою цесаревною. Но если бы он сознался, что все-таки звал солдат, — кто знает, — допросчики истолковали бы иначе его слова и приписали бы совсем иную цель действиям цесаревны… Нет, пусть его пытают лютой пыткой, казнят, он ни одним звуком не исторгнет из себя признания. Имя Елизаветы не должно быть произнесено здесь, в этих ужасных стенах, перед людьми, готовыми приписать ей, — ласковой, доброй матушке-цесаревне, — самую гнусную, самую отвратительную измену! Нет, тысяча раз нет! Это было бы святотатством с его стороны, — произнести драгоценное имя своей благодетельницы! О! Нет, он будет молчать. Молчать во что бы то ни стало!

И ясным, торжествующим взглядом посмотрел Шубин прямо в суровые лица своих судей.

— Мучайте, пытайте меня, — произнес он громким, разом окрепшим голосом, — вы не дождетесь от меня ни слова!

Бирон сделал знак Ушакову, Ушаков — палачам. Те бросились к несчастному, раздели его и потащили к «виске». Минута, другая, третья, и металлические кольца обвили руки Шубина… Веревка натянулась… Петли заскрипели под напором повисшего на них тела… Кости затрещали… Кнут взвился и с визгом опустился на обнаженную спину… Кровь хлынула ручьем.

Глухой стон пронесся по застенку. Глаза Шубина, широко раскрытые, устремились куда-то вдаль. Точно неведомый образ предстал перед мысленным взором мученика.

— За тебя, цесаревна! За тебя, красное солнышко, готов на самую смерть! — шептали запекшиеся горячие губы пытаемого.

— Одно слово, одно указание на деятельность принцессы Елизаветы и ты спасен! — прозвучал где-то под ним голос Бирона.

— Никогда! Слышите ли вы, никогда! — громким, внятным голосом крикнул несчастный.

Новый знак палачам… Хрустнуло что-то… Еще стон, еще вопль, уже нечеловеческий, дикий, и безгласное, бесчувственное тело вынули из колец и опустили на пол…

Заплечные мастера уступили свое место костоправу. Тот долго возился над бесчувственным мучеником. И долго хрустели вправляемые кости, входя в суставы.

Когда Шубин пришел в себя и открыл глаза, казавшиеся теперь огромными среди осунувшегося после нечеловеческих мучений мертвенно-бледного лица, его, полуживого от пытки, вынесли из застенка и опять бросили в каменную гробницу.

Глава XXII

На волосок от смерти. Тяжелые вести. Отчаянное решение

— Милая моя! Родная моя! Золотенькая царевна! Не отходи ты от меня! Не отходи, пожалуйста! Батюшку отняли, матушку, крестненького, и тебя отнимут! — метался Андрюша, ловя руки сидевшей на краю постели Елизаветы.