На всю жизнь, стр. 31

Я молча кивнула головой. Мои щеки загорелись румянцем.

— И тут мои страдания и тоска удесятерились. Я чувствовал, что между мною и этою девушкою — огромная пропасть. Я — одинокий, нелюбимый, с тяжелым характером, угрюмый — что мог я предложить этому ребенку со светлой детской душой? Сейчас я лишился последнего друга. Евгений умер. Жизнь окончательно побила меня. Какая тоска, одиночество, какая мука!

Он закрыл лицо руками и замер.

Замерла и я.

Жалость ворвалась в мое сердце. Этот печальный, убитый горем, одинокий человек, казалось, вошел в него вместе со жгучим моим сочувствием к нему. Я положила ему на плечо руку и прошептала тихо:

— Я не знаю, что бы я сделала, чтобы вы не были так несчастны.

В одну секунду его залитое слезами лицо повернулось в мою сторону, и странный, робкий, прерывающийся лепет сорвался с его уст:

— Если бы вы могли, если бы захотели, вы бы дали мне новую жизнь, радость и счастье. Вы бы примирили меня с миром, с людьми.

Тут он на минуту умолк, обеими руками схватил мою руку и добавил:

— Милая, светлая девочка с большою душою, дорогое, любимое, обожаемое дитя, согласились бы вы быть женою скучного, угрюмого, тяжелого человека?

Что-то больно ударило мне в сердце. Могучая волна жалости, сочувствия и глубокой нежности к этому большому ребенку подхватила меня. И та же сила вырвала из груди моей тихое, но твердое:

— Да!

* * *

Как во сне помню, как мы вместе очутились в кабинете «Солнышка», где как раз в то время находилась и мама-Нэлли, как Борис Львович стал просить их дать согласие на наш брак, как в ответ отец горячо прижал меня к своей груди, а мама-Нэлли поцеловала меня в лоб, как они пожимали руку Борису Львовичу и что-то говорили ему, но что именно — того я, взволнованная, не в состоянии была разобрать. «Солнышко» и мама-Нэлли давно догадывались, зачем так часто посещает наш дом этот угрюмый, мрачный человек. Но тем не менее они взволновались.

— Дитя мое, какая же из вас выйдет пара? — возмущался отец, когда я осталась с ним наедине. — Ты воплощенная жизнерадостность, веселость, резвая птичка, а Борис Львович, ведь это действительно воплощение мрака и тоски.

— Это оттого, что он несчастлив, папа, — говорю я серьезно. — Но я сделаю его счастливым. Да. И сама буду счастлива вместе с ним.

— Воля твоя, моя девочка, я меньше всего хочу служить помехой твоему счастью. Но не торопись, по крайней мере. Ведь ты еще ребенок годами. Подожди, узнай его хорошенько и тогда — с Богом, выходи за него.

— Ах, я уже знаю его. Душа его — открытая книга для меня одной. Его не поймут другие, никто, кроме меня, никто, — лепечу я, бросаясь на шею отцу.

Мама-Нэлли тоже долго беседует со мною на ту же тему.

— Ну, отложи хоть до будущего года вашу свадьбу, узнаете как следует друг друга. До осени хотя бы, — просит она.

— До осени! Ни за что на свете! Мы уже решили с Борисом. Да, решили. Борис говорит, что весною у него на хуторе под Черниговом черешни цветут, как в сказочном царстве, и всю ночь поют соловьи. Я никогда не видела Малороссии, мама, и мы туда едем, едем. Ты знаешь край, где все обильем дышит. Где реки льются чище серебра…

* * *

Новая жизнь с этого дня потекла в нашем доме. Везде и всюду только и говорят о том, что я невеста Бориса Львовича. Павлик стал теперь сдержаннее и чуть-чуть холоднее в отношении ко мне. Я часто слышу, как он спрашивает мать:

— Что же это такое, мамочка? Наша Лида всех нас на одного Чермилова променяла? Разве уж он лучше всех нас?

А карапузик Саша, смешно переваливаясь на своих пухлых ножонках, ковыляет ко мне и, прищурив один глаз, осведомляется лукаво:

— Ты, Лида, пожалуй, сказки нам перестанешь рассказывать и бегать в пятнашки с нами, когда сделаешься «дамой»?

А за столом синие глазки старшого братишки щурятся при моем появлении:

— Встаньте! Не видите разве — идет невеста!

И все вскакивают со своих мест и вытягиваются передо мною во фронт, как солдаты. По их мнению, невеста — это почетная должность, вроде командира полка или начальника города.

Варя дуется на меня и часто шипит надо мною, когда я лежу в постели:

— Нечего сказать, убила бобра! И нашла же ты себе жениха! Да он тебя своей тоской да молчанием в могилу вгонит! Не приведи Бог!

— Он хороший, добрый, Варя, — утешаю я девушку.

— Что-то доброты его я не видела. Сидит, молчит да глядит, как сыч, только и доброты у него.

— Нет, он добрый, по глазам видно, — поддерживает меня Эльза и крепко обнимает меня.

Борис Львович приходит теперь ежедневно и целые вечера просиживает у нас. И я вижу, как тает угрюмая туча на его лице, и светлое, простодушное выражение заменяет недавнюю мрачность. Его лицо делается таким счастливым, когда я подле него.

Нет, нет, я не раскаиваюсь, что дала ему это счастье.

* * *

В конце января — наша свадьба.

Смутно, словно в тумане, переживаю я этот день. Что-то пестрое, шумное, полное блеска, огней и приветствий, какой-то сумбурный сон.

Меня одевают Эльза, Варя, приехавшие сверстницы, подруги.

Твердо соблюдается обычаи. Старший братишка обувает ноги, не забывая вложить золотые монеты в маленькие туфельки, — это чтобы быть богатой, как поясняет мама-Нэлли. Потом мама-Нэлли и «Солнышко» благословляют в гостиной посреди большого ковра. В глазах обоих слезы. Милые, не плачьте!

А у самой стучит сердце, и глаза становятся мокрыми.

Прощаясь с сестренкой, не могу успокоить ее. Ниночка плачет и кричит неистово.

Но вот появляется Тима, шафер жениха, с букетом белых роз от Бориса и объявляет, что жених уже ждет в церкви. В передней, пока меня укутывают в ротонду, я бросаю мимолетный взгляд в зеркало: хрупкая девичья фигурка, тонкая, прямая; венчальный костюм и фата невесты, а под белыми цветами флердоранжа — совсем детское лицо.

Вот так «дама»!

Отвешиваю себе низкий реверанс, состраиваю гримасу, чтобы развеселить своих, и, путаясь в шлейфе, спешу на подъезд.

* * *

Полковая церковь. Хор певчих. Толпа приглашенных и густо чернеющие мундиры выстроенных шпалерами солдат, пожелавших присутствовать на свадьбе их молодого поручика. Еще толпа, еще блестящие мундиры и дамские туалеты. Испуганное личико младшего братишки, несшего образ впереди нас, меня и «Солнышка», подводившего меня к аналою, — все это смешалось и отступило назад при виде светлой улыбки счастливого человека, сиявшей мне теперь с середины церкви: улыбки моего жениха. И под ее ободряющим светом, опираясь на руку отца, я подошла к аналою и встала подле Бориса — и обряд начался.

На всю жизнь - i_014.png

Часть третья

На всю жизнь - i_015.jpg

Ненастная осень. Нудно стучат холодные капли о мокрую крышу двухэтажного длинного здания. Огоньки фонарей отражаются в огромных лужах. Там, подальше, высятся другие нескладные здания. Это казармы. За казармами бесконечно широкое поле, в конце его кладбище.

В девять часов играет труба горниста. Затем вечерняя перекличка, и глухо доносится сквозь мокрые от дождя оконные рамы стройное и дружное пение солдатского хора, поющего вечернюю молитву. Потом все стихает, и только шаги дневального нарушают тишину.

Желтое здание — это офицерские квартиры, где живут семьи стрелков. Впрочем, не для всякого человека желтое здание — семейный дом. Есть одна душа в этом доме, которая самым настойчивым образом считает желтое здание старинным средневековым замком. Старинный замок оторван от всего прочего мира. Он построен на острове, среди кипучих волн большого озера. И не весь офицерский дом, собственно говоря, представляет собой замок, а одна только крайняя из его квартир: три просторные высокие комнаты с окнами во всю стену, с мягкими коврами и массою зимних растений в кадках и горшках. Винтовая узкая лесенка ведет вниз, в просторную кухню, в ванную и в две комнаты прислуги. Большие горницы с высокими потолками, и винтовая лестница, ведущая на башню, и большущие окна, выходящие на пустырь, — все это целый особенный мир. Большой пустырь — озеро, а солдаты — вассалы, оруженосцы и просто воины того владетельного герцога, которому служит рыцарь Трумвиль, такой бледный и молчаливый, такой сумрачный и хмурый, несмотря на свои двадцать пять лет.