224 избранные страницы, стр. 10

И Юре говорю шепотом:

– Юр, – говорю, – гляди, какие светильники. Я б себе на кухню от такого не отказался. А ты б отказался?

А Юра глаза закрыл, на спинку откинулся.

– Мишань, – говорит, – отдыхай со светильниками. Дай я кайф словлю.

А эти знай смычками выпиливают. Ти-ти-ти-ти-ти! Как заводные! Я колонны подсчитал. Красивые колонны, мраморные. Я Юру в бок толкаю, говорю:

– Юр, погляди, колонны какие!

А он уже все – спи, моя радость, усни. А тут еще сзади шикнули, что, мол, тихо, то­варищ.

«Товарищ». Тамбовский волк, думаю, тебе товарищ. Тихо ему. Да на, сиди, слушай своих музыкантов бременских, не расстраивайся.

Только не надо на меня шикать. Не надо себя надо мной ставить, понятно? У меня не хуже, чем у тебя, билет, понял? А сижу даже ближе!.. Ти-ти-ти да ти-ти-ти. Они тут умные все. Вон, вроде Коли… Корешок тоже. Уж лучше бы совсем зашился бы… И эта тоже сидит со своим Лифшицем… Знаем… Сама-то – смотреть не на что… Позвонки одни с очками… А эти все себе наяривают. Ти-ти-ти… Быстро так и, главное, все вместе. Ти-ти-ти, ти-ти-ти… А потом вдруг раз – стоп машина!

Я думал, все. Но гляжу – не хлопает никто. Я один хлопал… Оказалось, нет, не все. Оказалось, это у них пауза, понял, ну, пере-курчик такой. И тут же обратно смычки подняли – и поехали. Только уже не быстрое, а наоборот, тягучее-тягучее и жалостное… Такая грустная музыка, честно, у меня даже в животе засосало… Чего, думаю, это он такое жалостное сочинял, Вивальди этот… Жизнь, наверное, хреновая была… А может, за деньги… Эти вон тоже небось не за красивые глаза, тоже небось имеют со своих скрипочек… А которые в зале – они-то чего?.. За свои же деньги, в выходной. И чтоб такое грустное… Дома больно весело, что ли?.. А эти, музыканты бременские, все играют, аж глаза позакрывали… Конечно, чего же не постараться… Колонны, светильники, духами пахнут… Конечно… А вот поставить их с восьми до пяти… И вентилятор не работает. Или когда в ночь… А так-то каждый бы мог… Думаешь, я б не мог?.. Да я, может, еще в пионерлагере в хор хотел, да неохота было… А то сейчас бы, может, сидел бы, как вон лысый со скрипкой здоровой, и дуриков расстраивал. И чувствую, чего-то у меня внутри такое поднимается, прямо не знаю чего… Играют, глаза закрыли… Да на, тоже закрыть могу… Охота мне на вас на всех смотреть… Насмотрелся… Возьму, думаю, и уйду со своей шараги. Заявление на стол – и в гробу видал… Чувствую, такое внутри расстройство… Как тогда, в общаге… Пришел к Надьке, сидим… Все путем… Она взяла и цыган поставила… Всегда ставила – ничего, а тут расстроилась… Я говорю: «Надь, чего ты? Ну чего ты, Надь?» Сидит, плачет. Я говорю: «Да ты чего?» Она говорит: «Жалко». Я говорю: «Кого жалко, Надь?» – «А всех», – говорит. Ревет, и все… Потом ничего, отошла… Повеселела… «Когда поженимся?» – говорит. Ну тут я расстроился… И вот вспомнил – тоже так обидно стало… Жизнь, да?.. Вот так ходишь, гуляешь, пиво пьешь… Потом закопают тебя – и гуд бай, Вася… Чего жили-то? Умрем все. И Колька умрет. И Юрка. И эти музыканты бременские. И со спиной голой… Тогда уж духами не попахнешь… Вот тебе твоя филармония… И до того грустно стало! До того жалко! Прямо взял бы всех да поубивал!.. Прямо чувствую: еще немного – и не знаю, чего сделаю, но только с резьбы соскочу!..

И эти бременские как почуяли. Остановились на момент, потом как рванут – быстрей, быстрей, прямо взвились штопором, смычков не видать! И вдруг раз – и амба!

И со всех сторон сразу: «Браво! Бис!» И хлопают все. И Юра от грохота проснулся, под­скочил.

– Старшина! – кричит. – Отпусти руки!..

И – в слезы! Видать, страшное приснилось ему. Еще хорошо, в шуме не разобрал никто. Я его в бок: очухайся, Юра! А он со сна не соображает ничего, только слезы по лицу разма­зывает. Как я его на антракт из зала выволок – не помню. Спустились с ним вниз, где курилка.

Я к стенке его приставил, а он все всхлипы­вает.

– Ай, елки! – говорит. – Ну, елки, а?! Я его отвлечь пытаюсь.

– На, – говорю, – Юр, покури! И папиросу ему в зубы сунул. И тут вдруг эта подходит, ну, которая со мной сидела. На Юру поглядела и говорит:

– Да-да, – говорит. – Понимаю вас. Я тоже не могла сдержать слез. Особенно вторая часть. Закроешь глаза – и как волшебный фонарик в ночи, правда?

А этот стоит, весь в слезах, из носу дым валит.

И тут, вижу, появляется Коля. И робко так вдоль стеночки к нам направляется. Ну, та увидала Колин фонарь – про свой забыла, пошла в другое место курить.

А Бетховен шага за два встал, на нас глядеть боится.

Я Юре говорю:

– Успокойся, Юр, не расстраивайся. Ты же не виноват, правда? Мы ж сюда другу нашему ходили помочь. Нашему товарищу Коле.

А Коля потоптался, потоптался, потом все же подходит и так это неуверенно говорит:

– Тут, это… На второе отделение вроде необязательно… Я узнавал…

И уже голос у него и глаз нормальные, уже видно, что осознал он себя.

Я Юре говорю:

– Видишь, Юр. У товарища Коли организм с одного отделения в себя пришел. Это ж главное, Юра. А нам с тобой чего – у нас еще семнадцать копеек.

Тут звонки дали, народ в зал устремился, на второе отделение. Ну и мы с Юрой устремились – на улицу. Идем с ним, и Колька тоже идет, но чуток на расстоянии. Он опасался – чего мы ему сделаем.

Возле дома Юра вдруг встал, ногой топнул и говорит:

– Ну, елки, а? Вот елки, скажи?! Я говорю:

– Ничего, Юр, не бери в голову. Прорвемся.

А Коле говорю:

– Я тебе вот что, Коля, скажу: я тебя предупреждать больше не буду. Но только если у

тебя еще хоть раз организм сбесится – ты лучше с этого дома съезжай. Я сказал.

Ну, Коля, конечно, обрадовался, что мы его простили, и говорит:

– Так как насчет общаги, мужики? Может, давай займем у кого и сходим?

Юра только поглядел на него. А я говорю:

– Чего в общагу-то, Коль? Ну чего там, в общаге? Домой пойду. Спать буду.

И пошел домой.

Долго спал. До вечера. А потом опять зас­нул. И во сне все мысли разные снились. Про Надьку, и про шарагу нашу, и про Кольку, и про Вивальди этого. Чего, правда, такое грустное сочинял? Хотя, может, во втором отделении веселей было? Хотя вряд ли, конечно.

В общем, сгорел выходной.

1985

Место среди звезд

Когда теперь меня спрашивают, что главное для актера кино, я отвечаю: найти себя. А чтобы найти – искать, а искать – значит пробовать. Вернее – пробоваться… Ах! Если бы вы знали, что это такое, когда режиссер впервые говорит тебе: «Я хочу попробовать вас на главную роль!» Да, он так и сказал! Он сказал: «Правда, придется попробовать еще трех актрис на главную роль!» Да, он так и сказал! Он сказал: «Правда, придется попробовать еще трех актрис, но это для проформы, чтобы худсовет мог сделать вид, что они там что-то решают… Но снимать я буду только вас!» У меня даже глаз задергался! От волнения у меня всегда… А тогда – я была настолько наивна!.. Я еще не знала тогда, что человечество делится на две половины: на честных людей и режиссеров. Я уже потом узнала, что каждой из тех трех он тоже сказал, что снимать будет только ее. Так что каждая из нас была за себя спокойна. И режиссер был за себя спокоен – он с самого начала знал, что снимать будет только свою жену…

Теперь – если кто не знает, что такое пробы. Это значит – снимают какой-то эпизод будущего фильма с разными актерами, чтобы потом сравнить и взять того, кто хуже всех. Причем если речь идет о главной героине, то сто процентов – режиссер будет снимать на пробах любовную сцену. Моя сцена была такая: я признавалась главному герою, что люблю его. Он говорил, что любит другую. Я должна была зарыдать, потом крикнуть: «Подлец!» – и дать ему пощечину. Очень жизненно. Режиссер сказал: «Мне репетировать некогда, найдите партнера и порепетируйте сами».

Я репетировала дома. Партнером был мамин муж. Я его не выносила. И как только мама могла?..

Я с ненавистью глядела ему прямо в глаза и говорила: «Я вас люблю!» Он меня очень боялся. Он съеживался и, запинаясь, бормотал, что любит другую. Я рыдала так, что в стену стучали соседи. Потом кричала: «Подлец!» – и с наслаждением отвешивала пощечину. После каждой репетиции он шел на кухню отдышаться. Там тихо плакала мама. Она считала себя виноватой перед нами обоими.