Юнармия, стр. 30

Тут я не утерпел – дух у меня от злости перехватило.

– Брешете вы все! – закричал я атаману. – Не бесе­довали мы с глазу на глаз, а только чихали… Что вы тут удочки закидываете?

– Чихали, говоришь? – сказал он, поднимаясь медлен­но на локтях. – Ну, так ты у меня еще нанюхаешься. По­садить обоих!

Бородатый схватил меня и Ваську за шиворот, стукнул лбами и выволок за двери.

Глава XXII

ТЮГУЛЁВКА

В станичной тюрьме, длинном дощатом сарае, на голых нарах и на земле валялись, как мешки, арестанты. Тюрьма мала. Людей много.

В правом углу сидел, съежившись, старик. Часами смот­рел он в одну точку, не шевелясь. Мы с Васькой узнали его. Это был Лазарь Федорович Полежаев, по-уличному Полежай. С осени мы его не видели.

Переменился он за это время, постарел.

Сидит – слова не скажет, а раньше на всех митингах первый оратор был.

В рыженькой поддевке, курносенький, поднимется, бы­вало, на помост посреди площади, сгребет с головы заячью шапку и поклонится старикам. А потом как пойдет ру­бить – и против атамана говорил, и почему иногородние на казаков работают, а сами надела не имеют; и где прав­ду искать, – от всего сердца говорил.

Грамотный был старик, умный. С учителем, с попом, бывало, срежется насчет обманов всяких – так разделает их, что им и крыть нечем.

И откуда он всего этого набрался – неизвестно. Весь век он в железнодорожной будке да на путях проторчал – путевым сторожем был.

А теперь он камнем сидел в углу. Только когда на по­роге тюрьмы появлялся дежурный, старик поднимал голо­ву и прислушивался.

Дежурный вызывал арестантов по фамилии. Одних – к атаману на допрос, других – перед атамановы окна на виселицу.

В первый же день моего ареста дежурный вызвал Кравцова и Олейникова.

– Кравцов, выходи! Олейников, выходи!

Из разных концов барака выползли двое, один в полу­шубке и засаленной кубанке, другой в серой шинели и в картузе. Они потоптались перед дверью, будто раздумы­вая, идти им или не идти, потом оглянулись на тюрьму и быстро перешагнули через порог.

– Этих повешают, – сказал Полежаев, поднимая го­лову.

– А за что? – спросил Васька.

– Один красноармеец пленный, – сказал он, – а другой станичник, казак, из бедняков, у красных служил.

– Чего ж они своих казаков вешают? – удивился Васька.

– Казак-то он казак, да не свой, – угрюмо ответил старик.

Больше в этот день ничего не сказал.

Мы с Васькой первые ночи спать не могли. Было душ­но. Над дверью мигала коптилка – фитилек в банке. Вся тюрьма шевелилась, кряхтела и чесалась.

Мы тоже чесались и ворочались с боку на бок.

Потом привыкли и стали засыпать, как только стемнеет. А днем мы с Васькой вертелись, как белки в колесе. К каждому суемся, с каждым заговариваем. Людям в тюрь­ме делать нечего, всякий был рад поговорить.

Аким Власов, бывший конюх и кучер станичного сове­та, рассказывал нам с Васькой про Тюрина, председателя станичного совета.

Аким возил летом Тюрина на тачанке, зимой – на са­нях с подрезами. Разъезжали они по станицам, брали у богатых хозяев контрибуцию – по сотне мешков чисто­сортной кубанки, по паре коней – и выдавали расписочки без штампа и печати, с одной только подписью «Тюрин».

Хозяева вертели расписочки в руках, вздыхали, а потом отворачивали полы черкесок, выуживали из глубоких кар­манов штанов самодельный кошель-гаманок, обмотанный ремешком, и совали в него тюринскую квитанцию.

А кони и пшеница доставались станичной бедноте – ко­му бесплатно, а кому за малую цену.

– Ну и председатель был, – говорил Аким морща лоб. – Башковитый! Другого такого не будет. Скажет мне, бывало: «А ну-ка, Аким, слетай на Низки, притащи ко мне Спиридона Хаустова, я с него душу выну… Контрреволюция! Хлеб запрятал!» Ну, я и махну на своих вороных. Только въеду во двор к Спиридону, а он уже на крыльце стоит, трясется и кланяется. Акима Власова все станицы знали – не хуже самого Тюрина.

Аким вставал с заплеванного земляного пола, на кото­ром мы лежали вповалку смахивал с рукава налипшую солому, одергивал рваный и почерневший полушубок.

– Да, – говорил Аким задумчиво. – Покланялись нам Хаустовы. Да мы-то чересчур добрые с ними были. Надо было каждому вместо расписочки пулю в лоб, а мы их, сволочей, в живых оставляли. Вот теперь они над нами издеваются.

Любил Аким рассказывать. Как разойдется, так не ос­тановишь.

Другой наш сосед, Климов, был такой же неразговор­чивый, как Полежай. Зато он ловко мастерил нам лоша­дей, коробочки, санки, мельницы.

Возьмет пучок соломы и начнет вязать: вот тебе туло­вище коня, а вот голова. Теперь надо ушки воткнуть, а потом голову к туловищу привязать.

Хорошие выходили у него лошадки, даже на всех четы­рех ногах стояли, – только некрасивые, рябенькие, потому что из соломы.

Был Климов кузнец – у железнодорожного моста в куз­нице работал. Когда товарищи отступали, он красноармей­ских коней ковал, за это его сюда и взяли.

Баловали в тюрьме нас с Васькой, как будто мы всем сыновьями приходились. Хлеба нам давали, сала давали, а иной раз и курятины кусочек, если кому из дому прине­сут.

На четвертый день вызвал надзиратель старика Полежая.

– Полежаев, выходи!

Васька даже задохнулся от испуга, а у меня кровь похолодела. А Полежай будто знал, что его сейчас вы­звать должны. Поднялся застегнул поддевку на все крюч­ки и пошел к выходу с шапкой в руке. Мешок его и жестя­ной чайник так в углу и остались.

– Неужто повесят? – спросил Аким Власов.

– Ясное дело, повесят, – сказал Климов.

– Да ведь ему до своей смерти всего три дня оста­лось.

– Хоть бы день остался, а если надумали, значит, по­весят.

До самого вечеря мы на дверь смотрели. Когда уже все укладывались спать. Полежая внесли на руках двое каза­чат. Они донесли старика до его угла и бросили как чур­бак, на солому. Старик сопел и мотал головой.

– Крепкий у вас дедушка. – сказал караульный. – Тридцать плетей принял, а еще дышит!

И верно. Полежай еще дышал. Дышал быстро и громко, как в лихорадке.

В тюрьму тискали все новых и новых людей. Воздух в бараке стал тяжелым едким.

Даже Аким Власов приуныл и замолк. Мы тоже пере­стали шнырять по бараку и заговаривать с людьми. На прогулку нас не пускали. А на улице уже была, верно, полная весна. Из тюремных маленьких окошек было вид­но, как по углам позеленел двор.

– Кастинов! Выходи! – крикнул однажды дежурный.

Никто не отозвался.

– Кастинов, выходи, чего мнешься? – крикнул еще раз дежурный.

«Кто же тут Кастинов?» – подумал я, совсем позабыв Васькину фамилию. Да и Васька не сразу сообразил, что это он – Кастинов.

Только когда дежурный в третий раз вызвал его, Вась­ка вскочил, огляделся вокруг – будто ища помощи – и по­шел, переступая через лежащих людей, к двери.

– Не трусь, Вася, авось обойдется! – шепнул я ему вслед.

Не успел дежурный закрыть дверь за Васькой, вся тюрьма зашумела.

– Храбрецы кубанские, – хрипел Полежай. – С детьми им только и воевать…

Аким подсел ко мне и стал утешать меня, как малень­кого.

– Не горюй, Гриша, его, может, только на допрос по­звали. Покричат и отпустят. Что с него взять?

В это время опять громко звякнул засов. Опять вошел дежурный надзиратель:

– Ми-рош-ко! Выходи!

Моя очередь. Так я и думал. Пошатываясь, перешагнул я через перекладину порога. Ну и легкий же воздух! Дох­нешь – и сразу тебя в сон бросает. Небо чистое. По зеле­ной церковной крыше воробьи скачут. Если бы не мой конвойный, пробежал бы я теперь без остановки верст пят­надцать одним махом. Побежал бы на Кубань, сиганул бы с кручи прямо в речку, – даром, что вода еще холодная, – проплыл бы ершом под водой и вынырнул бы на самой середине Кубани. Ох и хорошо оттуда смотреть на мост же­лезнодорожный, на другой берег, где густые кустарники, на станицу!

А еще лучше растянуться после купанья в том месте, где Зеленчук впадает в Кубань. Там трава мягкая, а камни теплые. Вот бы поспать вволю!