Древнерусская игра: Много шума из никогда, стр. 115

От внезапного свиста Данила вмиг оглох и даже ослеп: этот свист — почти рев — вдребезги разнес привычные лесные шумы, разом всколыхнул в небо тучу перепуганных птиц! Медведь рядом медленно осел в траву, мотая головой, а Данька услышал, как откуда-то из глубины леса донесся ответный рев — горячий конский храп, радостное ржание соскучившегося зверя! Когда жеребец вылетел из чащи на поляну, Данька отвел глаза — показалось, они заболели от жаркого плеска солнечных бликов по шелковым вороным бокам. С лету развернув тяжелый круп, вороное чудовище задело угол бревенчатой избушки — и домик мгновенно завалился набок, сползая соломенной крышей набекрень.

— Данила! Медведя оставляю тебе в услужение — корми его да воспитывай! — Широкая конская грудь мягко двинула Даньку в плечо, бронированный всадник склонился откуда-то сверху, с башенной высоты боевого седла, и вновь загремело из-под стального шлема с низким налобником: — Колокиру за меня поклонись. Когда он явится — ты и сам угадаешь, что сказать. А меня не забывай, помни — в человечьем сердце и далёкое близко…

Снова счастливо взревел жеребец, перед глазами цветной полосой мелькнула расшитая сбруя в серебристых пластинках, закованная в сталь подошва в тяжком шишковатом стремени, какие-то белые ленты в конском хвосте… Копытный грохот оглушил Даньку — он еще долго стоял в облаке оседающей пыли, сжимая в ладони что-то маленькое и теплое, оставшееся на память от Михайлы Потыка. Данила чувствовал: это «что-то» — вещь непростая. В самый последний миг брат молча протянул Даньке крошечный предмет, мягко просветлевший на дне железной рукавицы.

Данила не спеша разжал пальцы. Расправил в руках узкую матерчатую ленту, свернутую в клубок. Похоже на детский поясок: по светлой ткани плотной тесемки струилась вышивка — какие-то мифические животные. Пляшущие головастики с женскими грудями.

XVI

Клали они заповедь великую:

Коли один из них наперед умрет,

То и другому идти во матушку сыру-землю

Со тоим со телом-то со мертвыим…

Сказание о богатыре Михайле Потъке

Наверное, он уже несколько часов стоял у покосившегося окошка, глядя, как в озерную воду медленно опускаются розовеющие сумерки. Тонкие кустики верболиза над обрывом перестали трепетать и замерли в малиновом стекле заката — в меркнущей лесной тиши разом загудел комар, волнами поднялся из травы — черными суетливыми точками замелькал на фоне затекающего за горизонт солнца. Данила глядел прямо на падающее светило — он боялся смотреть куда-либо в сторону. Потому что слева, вдали, над розовым зеркалом озера, вертикально в небо ползли тонкие струйки дыма — там был рыбацкий починок и холодная комната с пятью трупами. А справа… нет, тоже больно видеть. Справа — совсем близко, под согнувшейся березой сидела заплаканная Бустя, утешая сонного и отупевшего от горя медведя: в траве рядом с черным силуэтом зверя мутно светлела ее головка с туго заплетенной косицей.

Данила отошел от окна и сел на прохладные доски банных полатей, покосился на узкий стол — на свежей скатерти сахарной коркой подсыхал разлитый мед — всего несколько часов назад они пили с братом за встречку… а сейчас Михайло, должно быть, серебряной грудой металла летит сквозь лес, проницая чересполосицу древесных теней — с холодной ношей на руках. Везет тело своей жены-иноземки за большую Влагу, за горы Малой Челюсти в тороканский город Калин. Через три дня он ляжет с ней в общую супружескую могилу в заговоренной черте ханского некрополя. Крещеный славянин — в чужую азиатскую землю, в тень монгольских идолов, на алтарь которых ради несчастного брака он вынужден теперь принести свою душу…

Данила горько задумался, машинально разматывая в пальцах вышитую тесемку с головастиками, драгоценный подарок Михайлы Потыка. Очень похоже на какой-то особый знак, на значимую примету — по длине как раз хватает, чтобы завязать ремешок на шее… или нет: на голове поверх волос, как хипповскую фенечку. Может быть, именно по этому знаку Колокир должен распознать в незнакомце связного посланника от крещеных славян? Данька приложил полоску ткани ко лбу, обернул вокруг головы и завязал концы на затылке. Даже удобно — в глаза не лезут волосы… Кстати, здесь они отрастают чуть не вдесятеро быстрее прежнего: русая челка закрывает уже пол-лица! Данила захотел улыбнуться, но вдруг раздумал — словно сонной рукой коснулось спины нехорошее предчувствие. Показалось: за ним сейчас наблюдают.

Так и есть: через мгновение снаружи под окном что-то слабо пискнуло, глухо бухнуло о стену — недоброе рычание медведя, сдавленный стон и треск раздираемой ткани! Тут же на порог влетела перепуганная Бустя, позабыв вытереть все еще красные от слез глаза:

— Дядько Данила, Потап опять гостя дерет! Через миг Данька уже был снаружи — с лету влепив медведю веского пинка в дрожащий от раздражения зад, принялся отдирать зверя от обмякшего грязного путника, уже запрокинувшего набок серое лицо с заведенными глазами.

— Потап, забыть твою мать! Фу! Оставь гостя, хрен берложный! — заорал Данила, подхватывая на руки легкое тощее тело в изорванной сермяжке. — Мужик безоружный, в гости пришел, устал с дороги — а ты когтями машешь!

— Потапушка не привечает, когда подглядывают! — вступилась за медведя Бустя, глянув острым глазком — вспомнила, коза, как сам Данька подсматривал за ней в баньке.

— Поговори мне! — сдавленно прикрикнул Данька, протискиваясь в дверь с раскисшей ношей на руках. — Давай лучше гостя спасать, а то похолодел уже… Нацеди-ка нам остатки меда в чарку. Лечить будем путника — по Михайлиному методу.

Он осторожно положил бесчувственного гостя на скамью и отступил на шаг, разглядывая тощее тело в обрывках нечистой рубахи. Бустя подошла сбоку — и охнула, вцепилась Даньке в рукав. Было на что посмотреть: маленькое лицо незнакомца, едва различимое под ворохом поседевших от грязи волос, сплошь изрыто бурой ржавчиной проказы, прыщами и гнойными шрамами… Даже худая шея в кривом вороте пыльного балахона, торчащие из рукавов запястья покрыты желтоватой болезненной коростой.

— Ах… прокаженный! — простонала Бустя. — Это мохлютский охотник, с болота к нам забрел! Беда теперь, Данилушка… недобро было его руками касаться…

— Возможно, что с болота, — сказал Данила, разглядывая узкие ладони путника с тонкими пальцами… А ступни ног маленькие, почти детские; пятки под слоем грязи гладкие и нежные, без мозолей. — Может быть, прокаженный. А скорее всего — просто греческий актер. Ну-ка, Бустенька, растопи нам баньку да согрей воды! Попарим гостя, как брат Михайло завещал! Плечо, к счастью, цело — авось заживет…

Вскоре столь симпатичная Даньке печурка в углу ожила и загудела, пожирая аккуратные березовые дрова — снова сухо затрещали от жара половицы, забурлил разведенный квас в трехведерной шайке… Бустя, брезгливо уцепившись ногтями за подол рваной рубахи бессознательного гостя, потянула вверх, стягивая рваный балахон — и вдруг подскочила в воздух, как ужаленная: кратко взвизгнула и спрыгнула с лавки к стене. Данька уронил кочергу, обернулся — и замер. Под рубахой тело путника было совсем другим — розовым и чистым, как у младенца — лишь три-четыре родинки повыше пупка да легкая россыпь кремовых веснушек на белоснежных девичьих грудях с ярко-алыми бугорками сосков.

— Нет… я ошибся. Это не греческий актер, — пробормотал Данька. Опустил в теплый квас чистое полотенце и приблизился к девушке, осторожно провел мочалкой по уродливой изъязвленной щеке. Из-под многослойного налета грязи и краски просветлела полоска ослепительно-белой кожи — чуть голубоватой от обморочной тени на лице.

— Ой-ой, дядька Данилушка! Это ж лазутчица переодетая! — жарко зашептала в ухо встревоженная Бустя. — Мне дядька Потык про таких сказывал.

«Еще одна баба, — с тоской подумал Данька. — Опять неприятности». Он повторно провел мокрой тряпкой по измазанному личику лазутчицы — случайно зацепил засаленные черные патлы, и грязный парик легко съехал набекрень! Из-под накладной шевелюры словно оранжевым золотом ударило в глаза — как стянутая пружина развился пучок скрученных рыжевато-ржаных волос… «Снова баба, да покрасивей прежних. Как я устал…»