Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана, стр. 11

13 февраля 2007 года

Санкт-Петербург

Исчерпывающий смысло-логический анализ стихотворения «Пророк» А. С. Пушкина

Что же побудило автора к написанию подобной работы? – Вероятно, спросит кто-либо из читателей. И почему, собственно, взят именно «Пророк»? Да потому, что строгий собеседник автора настоящего исследования назвал его чудом! Кроме того, само понятие пророка как уполномоченного Небом вещателя вполне внушает соответствующий трепет. И еще. Ранее автор предлагаемого вниманию читателей очерка уже брался исследовать текст выделенного им стихотворения Пушкина, однако он лишь впоследствии узнал о самих обстоятельствах его создания. Последние прямо указывают на книгу пророка Исайи из Ветхого Завета, в которой он рассказывает, как ангел Божий прижигал уста будущего пророка для очищения их от человеческого греха, дабы через то сподобить их изрекать уже Богу угодное. В таком случае финальная строчка рассматриваемого стихотворения «Глаголом жги сердца людей» выглядит, мягко говоря, неуместною. Почему? Да потому, что «жечь сердца» ведь толку чуть будет. Ну, больно очень станет, и что далее? Вероятно, что следовало бы предложить нечто иное, например, «глаголом оживи (воскреси) сердца людей». Поэтому-то сия, можно сказать, третья (первые две были представлены в книге «Связующая смысла суть», СПб.: Геликон плюс, 2006) и заключительная попытка смыслового разбора настоящего стихотворения и предлагается современному вдумчивому читателю. Но для начала воспроизведем текст самого стихотворения «Пророк» (1826):

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Перстами легкими, как сон,
Моих зениц коснулся он.
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он, —
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп в пустыне я лежал,
И бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».

И действительно: какое удивительное стихотворение! Какая краткость, емкость и глубина смысла! Впрочем, углубимся в подлинные смыслы в нем сказанного. Тем более что если действительно есть за что, собственно, поэта хвалить, так надо об этом и говорить по самому что ни на есть существу. Но начнем по порядку. В первых строках стихотворения читаем:

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился…

Что мы здесь имеем со смысловой точки зрения? Некто, в данном случае наш поэт, оказался в состоянии жажды чего-то духовного. Естественно ли это для человека ищущего, например, смысл собственной жизни или Бога? С одной стороны, а почему бы и нет, но с другой – вряд ли. Почему? Да потому, что жажда чего-то духовного сама по себе вполне сравнима с разновидностью одержимости. Во как! А каковы аргументы в пользу сего неприятного для поэта суждения? Что ж, все верно надо доказывать сказанное выше. А как и с помощью чего делать это? Но обратим свой взор на вторую приведенную строку настоящего стихотворения. В ней мы видим, что поэт почему-то оценивает свое текущее состояние как пребывание в «пустыне мрачной». А что, он разве в изгнании? Возможно. Но почему это вдруг он так уничижительно о самом себе – «влачился»? Неужели и в этом он неволен? Видимо, это принижение нужно было поэту для непременного вызывания сочувствия читателя в адрес представленного в самом начале стихотворения образа стесненного человека. Но стесненного-то, собственно, чем? Не очень понятно. В результате «влачился» есть странное следствие от упадка духа? Вот и получается на круг, что жажда духовного сама по себе не есть, как говорят немцы, «гуд». Но в таком случае и выходит, что поэт либо, простите, просто беспричинно пыжится, либо действительно одержим чем-то неведомым и неосознаваемым. Но идем далее:

И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.

А что – красиво. «Шестикрылый», «на перепутье», «мне явился». Первое, понятно, как своего рода гарантия, что явился тот, кто имеет «правильные» полномочия, а не кто-то там подсадной или поддельный. Второе же странно. Что за перепутье, почему именно перепутье? Какое перепутье «в пустыне мрачной»? Непонятно. Может, речь идет о принципиальном выборе человеком собственных устремлений? Но тогда явление Божьего посланника явно не ко времени и есть очевидное давление на волю человека. Хорошо ли это? Вряд ли. Ведь аналогичное явление ангела было бы к месту, прежде всего, в случае страстного взывания о том к Небу самого человека. А так получилось: не ждали? И напрасно! Но читаем следующие строчки:

Перстами легкими, как сон,
Моих зениц коснулся он.

А что – изящно. Только непонятно, наш герой почивал, что ли? Впрочем, выходит, что поэту, видимо, попросту откорректировали зрение. Ежели оно так, то это уже что-то чудесное с ним случилось, и случилось под действием внешней силы. Но заглянем в последующее содержание, может быть, там и ответ найдется?

Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.

Смотрите, ну точно, внутри поэта принудительно свершился чудесный акт, как ныне модно говорить, «расширения сознания». Но почему так? Ну как же – «отверзлись» не просто «зеницы», а «вещие» зеницы! И потом, «отверзлись», как ни крути, все-таки «как у испуганной орлицы», а значит, для поэта вполне внезапно или «как снег на голову». Читаем нижеследующее:

Моих ушей коснулся он, —
И их наполнил шум и звон:

Вновь налицо действие невиданной силы. Но «шум и звон» есть Неба голос счастья, что ль? И странно это. Или неужели в природе мира есть это естество? Но переходим к продолжению сего стихотворения:

И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.

Что это за «неба содроганье»? Ужель ли громы? Но остальное – совсем должно б не слышно. Ладно, попустим, что у поэта здесь все к месту и душе нашей вполне отрадно. Впрочем, саднит еще не к месту «прозябанье». Почему же вдруг? Да потому, что нет в природе, Богом сотворенной, поруганья, и жалость эта нашему поэту выходит вовсе не к лицу. Идем далее:

И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.