Правило четырех, стр. 16

Думаю, такая реакция объяснялась не только его истинным отношением к дневнику. Тафт видел, что баланс сил меняется, что его влияние на Кэрри уменьшилось после того, как мой отец предложил ему новые подходы и новые, соблазнительные, возможности.

Последовала борьба, схватка за влияние, в которой Винсент Тафт и мой отец прониклись друг к другу ненавистью, которая уже не покидала их. Тафт, чувствуя, что ему нечего терять, принялся поносить и всячески чернить работу соперника, желая привлечь Кэрри на свою сторону. Мой отец, видя иссушающее влияние Тафта на старого друга, ответил тем же. Все, что было достигнуто за десять месяцев, оказалось погубленным. Ни Тафт, ни мой отец не пожелали пользоваться вкладом, сделанным другим.

Все то время, пока шла война, Кэрри не расставался с дневником Генуэзца. Он не мог понять, как его друзья, поддавшись мелким обидам, выпустили из виду главное. Уже в юности ему было присуще качество, которое он позднее обнаружил у Пола: преданность истине и нетерпимость ко всему, что отвлекает. Думаю, из них троих именно Кэрри сильнее других стремился разгадать загадку книги. Возможно, потому, что мой отец и Тафт оставались людьми науки, они видели в «Гипнеротомахии» нечто академическое. Они знали, что жизнь ученого может быть потрачена на служение одной-единственной книге, и осознание этого притупляло их чувство неотложности. Только Ричард Кэрри, торговец искусством, не давал себе расслабиться. Должно быть, он уже тогда ощущал будущее. Его жизнь в книгах была такой скоротечной.

Развязка последовала вскоре, и привели к ней два события. Первое произошло в Коламбусе, куда отец отправился немного отдохнуть и, как он сам говорил, «прочистить голову». За три дня до возвращения в Нью-Йорк он наткнулся — в буквальном смысле слова — на студентку Университета Огайо, которая вместе со своими сестрами собирала пожертвования в рамках некоей благотворительной акции. Пути их пересеклись на ступеньках книжного магазина моего дедушки, книги разлетелись, оба участника столкновения оказались на земле, и, прежде чем они успели подняться, иголка судьбы протянула нить, соединившую их навсегда.

К моменту возвращения на Манхэттен мой отец был уже безнадежно влюблен в длинноволосую зеленоглазую студентку, которая называла его Тигром. Еще до встречи с ней Патрик Салливан понял, что сыт Тафтом по горло и что Ричард Кэрри выбрал свой особый путь, совершенно зациклившись на дневнике смотрителя порта. Отца потянуло домой. Оставив больного отца и любимую женщину в том единственном месте, которое можно назвать домом, он вернулся в Нью-Йорк только для того, чтобы забрать вещи и попрощаться. Пребывание на Восточном побережье, начавшееся в Принстоне и продолжившееся после встречи с Ричардом Кэрри, заканчивалось.

Однако придя к месту их еженедельных встреч с заготовленной бомбой, отец узнал, что взрыв уже грянул. Во время его отсутствия Тафт и Кэрри поспорили в первый вечер и подрались во второй. Бывший капитан футбольной команды ничего не смог противопоставить своему отличавшемуся медвежьим телосложением противнику — нанеся всего один удар, Винсент Тафт сломал ему нос. Затем, вечером накануне возвращения моего отца, Кэрри с подбитым глазом и забинтованным носом отправился пообедать с какой-то женщиной из своей галереи. Вернувшись ночью домой, он обнаружил, что документы их аукционного дома исчезли вместе со всеми его исследовательскими материалами по «Гипнеротомахии». Вместе с ними пропало и главное сокровище — дневник портового смотрителя.

Кэрри знал, кому предъявить обвинения, но, конечно, Тафт все отрицал. Полиция, занятая расследованием серии краж, не проявила особого интереса к пропаже нескольких старых книг. Что касается отца, то он сразу же встал на сторону Кэрри. Они оба объявили Тафту, что отныне не желают иметь с них никаких дел, после чего мой отец сообщил о возвращении в Коламбус. Два друга попрощались на глазах у не сказавшего ни слова Тафта.

Так завершился формационный период жизни моего отца, вобравший в себя один год и приведший в действие весь механизм его будущего как личности. Думая об этом, я спрашиваю себя: а не то ли происходит со всеми нами? Взрослость — ледник, тихо и незаметно наползающий на юность. Когда она приходит, печать детства внезапно застывает, навсегда запечатлевая нас в момент последнего акта, сохраняя в той позе, в которой застиг нас свалившийся вдруг лед времени. Тремя ипостасями Патрика Салливана в день сошествия ледника были: муж, отец и ученый. Они и определили его оставшуюся жизнь.

После кражи дневника портового смотрителя Винсент Тафт навсегда исчез из истории жизни моего отца, лишь иногда появляясь в роли овода, чтобы напомнить о себе хотя бы укусом. Кэрри не поддерживал с ним связь вплоть до самой свадьбы моих родителей, случившейся тремя годами позже. Присланное им письмо содержало лишь несколько слов поздравления в адрес жениха и невесты; большая же его часть касалась «Гипнеротомахии».

Время шло; миры расходились все дальше. Тафт; увлеченный волной первоначального успеха, получил приглашение в престижный институт, где работал когда-то, живя неподалеку от Принстона, Эйнштейн. Столь высокая честь не только вызвала зависть у моего отца, но и освободила самого Тафта от всех обязанностей профессора колледжа. Он согласился взять под свое крыло Билла Стайна и Пола, но уже никогда больше не преподавал и, следовательно, никого не мучил.

Кэрри перешел на работу в аукционный дом Скиннера в Бостоне и быстро добился профессионального успеха. В книжном магазине в Коламбусе, где учился ходить мой отец, подрастали трое других детей, заставлявших его порой забывать о том, что год в Нью-Йорке не прошел бесследно. Трое мужчин, разведенных гордостью и обстоятельствами, нашли замену «Гипнеротомахии», заполнив жизнь эрзац-увлечениями, которые отвлекли их от того, что осталось незаконченным. Стрелки на часах поколений совершили полный оборот, и время превратило друзей в чужих.

Франческо Колонна, державший ключ от тех часов, наверное, думал, что его тайне никто не угрожает.

ГЛАВА 7

Очертания библиотеки растворяются в темноте у нас за спиной.

— Куда? — спрашиваю я.

— В художественный музей, — говорит Пол, наклоняясь, чтобы защитить сверток от снега.

По пути туда мы проходим мимо Мюррей-Доджа, неуклюжего каменного здания в северной части кампуса. Разместившийся в нем студенческий театр готовит постановку «Аркадии» Тома Стоппарда, последней пьесы, которую пришлось прочитать Чарли перед экзаменом по английскому, и первой, которую мы с ним увидим вместе. Билеты у нас на воскресный вечер. Через котлообразные стены переливается булькающий голос тринадцатилетней героини пьесы, Томазины, напомнившей мне при первом чтении Пола.

— Если в какой-то момент остановить все атомы и принять в расчет их положение и направление движения, тогда, если у вас действительно все в порядке с алгеброй, вы сможете вывести формулу всего будущего.

— Да, — дрожащим голосом отвечает учитель, пораженный мощью ее разума. — Да, насколько я знаю, ты первая, кому это пришло в голову.

Вход в художественный музей, похоже, открыт, что можно считать небольшим чудом в праздничный вечер. Кураторы музея — люди не совсем обычные; половина из них тихие и незаметные, как библиотекари, другая половина — угрюмые и мрачные, как художники, и мне почему-то представляется, что большинство из них скорее позволили бы дошкольнику оставить отпечаток пальца на картине Моне, чем допустили бы в музей выпускника при отсутствии на то острой необходимости.

Маккормик-Холл, где размещается отделение истории искусства, расположен чуть в стороне от самого музея. Из-за стеклянной стены, точно из аквариума, за нами наблюдают охранники. При всех атрибутах, свойственных живым, реальным людям, они, молчаливые и абсолютно неподвижные, кажутся экспонатами некоей авангардистской выставки, на одну из которых меня однажды водила Кэти. Табличка на двери гласит: «СОБРАНИЕ ЧЛЕНОВ ПРАВЛЕНИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОГО МУЗЕЯ».