Семья Горбатовых. Часть вторая., стр. 115

— Что же вы скажите мне, maman? — спросил Борис.

— А ты сам что себе говоришь?

— Я доволен!

— Еще бы! Мне кажется, она, действительно, тебя любит. И я думаю это не потому, что она так откровенно и просто тебе пишет… А знаешь, в тоне этого письма есть что-то неуловимое… это нельзя объяснить, это чувствуется… Пускай поправляется. Она в хороших руках, и это большое счастье… Но, однако, какая мечтательница! И я мечтала много в молодости, но такою не была никогда и не способна была дойти до этого… Да, Борис, тебе предстоят не одни розы — я верю в твое счастье, но оно достанется тебе с трудом. Ты должен быть очень, очень с нею осторожным. Как бы я хотела ее скорее увидать, разглядеть… до тех пор я все же буду неспокойна…

Была у Бориса и другая переписка. Ему очень часто писал Вельский, писал и Рылеев, и иные из членов «союза благоденствия». Конечно, они не могли доверить много этим письмам; все они, посылая письмо, должны были рассчитывать, что оно, очень вероятно, будет вскрыто и прочтено, прежде чем дойти по назначению. Но все же они умели кое-что дать понять, и Борис догадывался из их хитро замаскированных намеков, что дело их не останавливается, а напротив, идет вперед. Он немало тревожился этим; но что же ему было делать! И мать не раз видела его задумчивым и хмурым.

— О чем ты? Или опять что-нибудь от меня скрываешь?

— Нет, у меня уж ничего нет от вас скрытого… своего! — отвечал он.

Если бы он чувствовал себя заодно с этими горячими головами, если бы он, действительно, примкнул к их делу, — он теперь, не задумываясь, открылся бы матери. Но он считал себя вне их дела и чужою тайной располагать не мог…

Между тем Катрин мало-помалу опять стала выходить из своего радостного состояния. Ее Казимир требовал от нее все больше и больше осторожности и, наконец, объявил ей, что за ними следят все, все без исключения, даже и Сергей Борисович.

— Это тебе так кажется! — уверяла она.

Но он стоял на своем.

— Если говорю — значит, не кажется. И самое лучшее — мне уехать.

— Уехать? Ни за что на свете!

— Я уеду, — повторил он. — Я скажу, что получил неожиданное известие — и уеду; но с тем, чтобы вернуться к пятому июля…

— Зачем? Ну что ж такое, ну пусть следят, если желают. Я никого и ничего не боюсь, когда ты со мною. Для меня тогда ничего другого совсем не существует. Слышишь! Разве тебе этого мало? Забудем о них о всех!..

Он, конечно, забыл бы, ему, в сущности, до всех этих людей было мало дела; он не чувствовал в себе такой Щепетильности, которая бы мешала ему наслаждаться жизнью, видя, что его присутствие неприятно хозяевам Дома, в котором он живет. С ним любезны, ему ни разу не сделали никакого намека, самолюбие его ничуть не страдает… Но дело в том, что ему уже становилось скучно с Катрин. Она ему сначала очень понравилась. Он еще прошлого осенью ее наметил и скоро убедился, что произвел на нее неотразимое впечатление. Это было ему не в диковинку. Он привык, что все женщины, на которых он обращал внимание, перед ним таяли. Весь вопрос был во времени. Но, во всяком случае, вся эта борьба была только игрою, и чем меньше оказывалось в женщине лицемерия — тем скорее игра прекращалась.

Катрин не хотела лицемерить… Но она была слишком мелочна, слишком пуста. Одного кокетства, и, вдобавок, очень однообразного, ему недостаточно. Все эти сентиментальности (а Катрин, за отсутствием чувства, была порою очень сентиментальна в этом первом своем любовном похождении) становились для него слишком пресными.

Он подумал, что можно разнообразить свое свободное летнее время, и решился уехать. Ни мольбы, ни слезы в глубине парка его не остановили. Он обещал непременно вернуться к пятому июля, дал слово. Пришлось согласиться. Но, впрочем, Катрин видела, что с ним нелегко сладить. Она даже на него рассердилась и простилась довольно холодно. После его отъезда она весь день обдумывала, как бы отомстить ему, как бы заставить его вымаливать прощение.

«Нужно будет возбудить его ревность!»

Она решила непременно сделать это, когда он вернется.

VIII. В ТИХОЙ ОБИТЕЛИ

Август приближался к концу. Княгиня Маратова собралась уезжать из деревни в Петербург. Она уже чувствовала потребность вернуться к своей привычной жизни. Она уже давно скучала без общества, то есть без постоянной смены лиц, любовь и привычка к которой составляли у нее почти болезнь, непреоборимую потребность.

Уезжая из Петербурга в деревню, она чувствовала себя утомленной и в первое время была так рада очутиться в уединении, на свежем воздухе. Она замечала, как с каждым днем в нее вливается новый поток здоровья, как голова ее освежается. Но теперь она достаточно запаслась этим здоровьем, стряхнула с себя все городское утомление и начала сильно томиться однообразием деревенской жизни.

«Пора, давно пора, а главное, не для одной себя, а для Нины». Борис пишет, что он тоже скоро приедет в Петербург. Нужно же благополучно окончить это дело.

Княгиня знала, что впереди предстоит немало затруднений, что найдется немало людей, которые задумают помешать ее планам так или иначе. И хотя она была довольна Ниной, то есть ее относительным спокойствием и здоровьем, видимо поправившимся, но все же она не была еще в ней уверена. Все идет хорошо и гладко. Нина, по-видимому, смотрит на вещи благоразумно, а вот нет-нет да и прорвется прежнее какое-нибудь слово, которое так и бросит княгиню в краску.

— Ну, матушка, опять то же! Да брось ты все эти бредни… помни только одно, что тебя ждет прекрасный человек, которого ты любишь и которого ты непременно должна, обязана сделать счастливым.

Княгиня понимала, что если и возможно будет все благополучно кончить при отсутствии препятствий, то стоит только появиться первому препятствию — и Нина ослабеет, она увидит в нем какое-нибудь указание свыше — и опять занесется. Она решила, что самое лучшее, ввиду неисправимости Нины и слишком укоренившегося в ней мистически религиозного настроения, подвергнуть ее новым впечатлениям, тоже мистически религиозным, но в несколько ином роде, — таким впечатлениям, которые заставили бы ее отвернуться от странного сектантства Татариновой. В чем состояла эта секта — княгиня так и не могла подробно добиться от Нины, но она поняла, что тут есть что-то и что это «что-то», наверно, противно православию.

Она давно освободилась от смутившего ее приятного впечатления, которое произвела на нее Татаринова. Теперь она снова относилась к этой женщине недружелюбно, она считала ее, по ее выражению, «влезающей в душу, хитрой лицемеркой». Но она была настолько осторожна, что не говорила этого Нине. У нее мелькнула такая, как ей казалось, счастливая мысль: «Нужно побить Нину ее же оружием! Да, конечно, это будет самое лучшее!.. Возвращаясь в Петербург, мы заедем в Юрьевский монастырь к графине…»

Графиню Анну Алексеевну Орлову-Чесменскую княгиня знала давно. Она еще в первой юности своей бывала в Москве у графа Алексея Григорьевича, в его великолепном доме у Донского поля. Теперь уже много лет как графиня стала почти невидимой, вела отшельническую жизнь; но все же, в качестве камер-фрейлины, очень любимой царской семьею, изредка приезжала в Петербург. Княгиня с нею встречалась и встречалась почти дружески. Про графиню Анну Орлову, в особенности со времени ее сближения с монахом Фотием, в настоящее время архимандритом Юрьевского монастыря, ходило очень много неблагоприятных, двусмысленных толков. Но княгиня была уверена, что эти толки — плод досужей и злой фантазии общества. Она считала графиню Анну высоконравственной, умной и благородной женщиной, почти святою. Да и на архимандрита Фотия, хоть и видела его всего раз мельком, глядела как на подвижника, благодаря некоторым сердечным беседам с графиней.

«Фотий — глубоко верующий и истинный христианин; графиня Анна — тоже, — подумала она, — оба они обладают удивительным красноречием… Чего я не могу сделать с Ниной, то легко могут, пожалуй, сделать они… Если захотят — легко докажут Нине ее заблуждения, отвлекут от еретических мыслей…»