Семья Горбатовых. Часть первая, стр. 41

— Не знаю, только во всяком случае пожелайте мне скорого отъезда, потому что я сам себе всего больше этого желаю.

Мамонов еще раз взглянул на него и ничего не понял:

«Что же это он — смеется, что ли?.. Ролю играет?!» Но Сергей смотрел очень серьезно, даже грустно.

XXVIII. NOTTURNO

Прошел день. Говорили, что императрица нездорова. Она не показывалась из своих покоев, и при ней находилась только одна Анна Никитишна Нарышкина — других не допускали.

Во дворце с каждым часом замечалось все больше и больше волнения; но это волнение было не шумно, а, напротив, развивалось почти неслышно, таинственно. Никто не говорил громко, все шептались, ходили на цыпочках. Когда из двери апартаментов государыни показывалась почтенная, несколько мрачная фигура камердинера Захара, некоторые сановники и придворные дамы спешили к нему и робко, как-то даже почтительно спрашивали:

— Ну что, Захар Константинович, каково?!

Камердинер на мгновение останавливался, уныло качал головой и говорил:

— Известно, нездоровы… растревожили их шибко… ну, да авось Бог даст — уладится… Анна Никитишна успокоит…

И он медленной своей походкой шел дальше.

Едва показывался Сергей — все поспешно давали ему дорогу, иные заговаривали с ним предупредительно и любезно. Безбородко был тут же вместе со своим красивым племянником, Милорадовичем, от которого теперь почти не отходил. Но и он нашел время подойти к Сергею и сказать ему несколько любезных фраз; однако в его улыбке, в его взглядах на этот раз не было прежнего добродушия. Сергей чувствовал какую-то перемену в обхождении с ним его начальника, как будто он был им недоволен и в то же время всячески скрывал это неудовольствие под видом любезности.

Мамонова не было видно. Сергей зашел было к нему, но ему объявили, что граф нездоров и никого не может принять.

И так продолжался весь день. Очевидно, никто не мог заняться своим делом, все слонялись, будто чего-то ожидая, не то со страхом, не то с надеждой.

Наконец, Сергею сделалось так тяжело и скучно, что он ушел к себе в свою маленькую, низенькую комнатку, заперся, открыл окошко и опустил штору. День был жаркий, в комнатке душно. Он лег на кровать, помещавшуюся за маленькими красного дерева ширмочками, пробовал заснуть, но это долго ему не удавалось — и духота, и комары, и всякие нерадостные мысли мешали.

Наконец, совсем утомленный и обессиленный, он задремал и проснулся только вечером. Освежившись умыванием, он вышел в парк и долго бродил, пока, наконец, усталость не заставила его очнуться. Солнце уже зашло, наступила прозрачная полумгла короткой июньской ночи.

Сергей увидел, что он забрался слишком далеко и, осматриваясь и вспоминая местность, стал искать ближнюю дорогу к озеру.

Никто не попадался ему навстречу. Он долго плутал по извилистым дорожкам. Но вот, наконец, остановился перед небольшой пирамидой: это было знакомое место — собачье кладбище, где под мраморными плитами покоились любимые собачки императрицы. На плитах были вырезаны французские надписи — эпитафии, из которых одну, очень милую и остроумную, сочинила сама Екатерина в память своего старого любимца Тома Андерсона. Возле пирамиды стояла низенькая скамейка. Утомленный долгой прогулкой, Сергей с удовольствием на нее опустился. Кругом было тихо, прохладно, душисто. Сзади едва слышно плескались водяные струйки, перебегая с камня на камень. Прямо — серебрилось озеро, и вдали, на фоне бледного неба, белелись очертания павильонов.

Где-то близко, почти над самой головой, из глубины дубовых ветвей, раздались звуки соловьиной песни. У озера, в кустах осыпавшейся сирени, им завторило новое щелканье, отозвалось чуть не на каждом дереве — и пошли звонкие переливы, с каждой минутой перебивая друг друга, подхватывая последние нотки и заливаясь звончее и звончее, будто все соловьи со всего царскосельского сада слетелись в этот тихий утолок и давали свои прощальные серенады перед скорой разлукой.

Сергей заслушался этого пения, и вспомнились ему такие же тихие, соловьиные ночи в глуши Горбатовского или Знаменского парка, такие же ночи, только еще волшебнее, темнее, горячее, душистее… Далеко уносил его соловьиный рокот и сильнее поднимал в нем тоску и мучительную жажду счастья.

Ему думалось — как хорошо теперь там, на берегу Знаменского озера, в голубой беседке! Может быть, там теперь белеется платье Тани, она сидит на шатких ступеньках и тоже слушает соловьиные песни, и думает о нем. И ей так же тоскливо, и в ней такая же жажда, поднятая этой душистой, горячей ночью. И ему уже виделось, как призывно и нежно блестят ее глазки, как простираются к нему ее крепкие, полные руки…

Зачем же все это? Зачем эта разлука? Зачем этак неволя?..

Но ведь он сам захотел этой неволи, этой разлуки. Он сам бежал от Тани за призраком новой жизни, нового счастья!..

Ну и что же — прошло немного времени, куда девалась эта новая жизнь?.. Где же счастье? Оно опять-таки осталось там, в голубой беседке…

«Таня! Таня!!» — почти громко, с замиравшим сердцем звал он к себе милую, далекую девушку.

И ему уже начинало казаться, что она его слышит, что она спешит к нему. Вот между кустов мелькает ее белое платье.

Что это, не сон ли?.. Его чуткий слух ясно различает шорох шагов. Белая фигура все ближе и ближе.

Весь в волнении, почти готовый поверить в невозможное, он вскочил со скамейки, кинулся к приближавшемуся призраку. Вот он уже в нескольких шагах от него. Он остановился и вздрогнул — перед ним императрица…

Да, это ее полная, величественная фигура в белом кашемировом капоте, в маленьком чепце на голове, из-под которого спускается несколько мелких локонов.

Она тоже остановилась и вздрогнула, но, внимательно всмотревшись в Сергея, ласково протянула ему руку.

— Ах, это ты?! Ты меня испугал… Я не думала кого-нибудь встретить… Я желала пройтись одна и даже сказала, чтобы никого не пускали на эту дорожку… Как вы сюда попали?..

— Ваше величество, простите меня, — совсем смущенный и будто упавший с облаков выговорил Сергей. — Я шел не со стороны дворца… давно гуляю… заблудился…

— Беда невелика, — тихо сказала Екатерина, — и если вы заблудились, то это даже кстати — я выведу вас на дорогу… Да и сама устала… помоги мне… пойдем…

Она оперлась на руку Сергея и тихо пошла с ним вдоль озера по береговой дорожке.

Он с болью оторвался от своих мечтаний, от мыслей о Тане. Он уже не слышал соловьиных песен, не чувствовал душистой свежести, несшейся ему навстречу. В нем было теперь только одно смущение, одна забота идти мерно и плавно, в ногу с императрицей, и крепче держать руку, на которую она опиралась. Он боялся взглянуть ей в лицо, это лицо было не то грустно, не то чересчур серьезно…

— Я что-то совсем устала сегодня, — сказала она таким слабым и кротким голосом, какого он еще никогда не слыхал от нее. — Я нездорова, голова тяжела… думала освежиться… но эти светлые ночи, эти соловьи на меня иногда дурно действуют… тоску нагоняют… Не желаю тебе тоски такой, друг мой!

— Как тяжело слышать от вас подобные слова, ваше величество! — нашел в себе силы ответить Сергей. — Когда вам весело — и всем весело, ваша тоска производит всеобщую тоску. Мы все чувствуем заодно с вами.

Она слабо улыбнулась.

— Если б это было так, тогда все бы должны были стараться, чтобы я не тосковала, а между тем многие об этом не думают. Я встречаю немало неблагодарности, beacoup de duplicite… и именно в тех, от кого всего менее могла ожидать этого. Такие ошибки в людях в мои годы очень тяжелы… Ах, и вечно-то ложь и обман! И зачем, зачем — когда я так люблю искренность и только ее и желаю?! Но, конечно, я не стану, обманувшись в ком-нибудь, найдя в одном дурные качества, — подозревать те же качества в других… Вот я уверена, мой юный друг, что вы и искренни, и не двуличны.

— Благодарю, ваше величество, за такое лестное обо мне мнение. Но смею надеяться, что я заслужил его: я ненавижу фальшивость и нахожу всего лучше быть искренним.