Семья Горбатовых. Часть первая, стр. 38

Сергей смеялся и уверял приятелей, что нисколько не боится коломенской пантеры.

И уж, конечно, не признался он им, что она не раз ему снилась во всем обаянии своей красоты и страсти.

Эти яркие и горячие сны были ведь тоже своего рода отмщением. Но Сергей призывал на помощь нежные и светлые воспоминания о Тане и искал успокоения в ее милых письмах…

Рено скучал и хандрил. Он успел познакомиться со многими своими соотечественниками, жившими в Петербурге, но, за малыми исключениями, все это были люди, с которыми он не имел почти ничего общего. Письма к нему из Парижа давно не приходили. Забыли ли его тамошние друзья, или писем просто не пропускали — он не знал.

Из иностранных газет, получаемых Сергеем, он узнавал, что революция развивается с каждым днем, что в Париже теперь кипит самая горячая, деятельная жизнь, что там много дела, к которому и он мог бы приложить руки. Он уехал из Парижа совсем в другое время, и все теперешние обстоятельства представлялись ему совсем не в том виде, в каком они действительно были. Он видел только одну светлую сторону революции, ждал от этого могучего движения самых благих последствий, не верил в возможность ужасов, несправедливостей. Для него революция была благородная борьба за самые дорогие права человечества, и горячий мечтатель, он страстно и наивно мечтал на эту тему. А тут приходилось жить день за днем, однообразно, скучно, и он тоскливый, мрачный, слонялся по роскошным, заново отделанным комнатам обширного дома своего воспитанника.

Рено часто сталкивался с карликом Моськой, но среди мечтаний не замечал его пристальных взглядов, его злорадных усмешек.

Между тем Моська торжествовал и злорадствовал. Он давно знал замыслы француза увезти Сергея в Париж и боялся этой поездки пуще всего на свете. Ему так хотелось видеть своего Сергея Борисовича близким ко двору, окруженным почетом, в больших чинах, увешанным орденами.

«Отец поупрямился, отец, ничего не видя, прожил весь век свой в деревне, так по крайности сынок наверстать должен, за себя и за родителя отличиться…»

Моська каждый вечер приходил в спальню Сергея и выпросил у него позволения раздевать его.

Во время этого раздевания, когда Сергей не был очень утомлен и не объявлял ему, чтобы он уходил, что спать хочется, Моська хитро расспрашивал его о том, о другом и почти всегда успевал узнавать все, что ему было нужно.

Он знал, как хорошо принят Сергей Борисыч во дворце, как к нему милостива государыня, знал также и о том, что он был в Гатчине у цесаревича.

«И это хорошо, — думал он, — даже очень хорошо, это большая заручка. Люди-то ох как глупы… О завтрашнем дне не думают, кто нынче в силе, тому и кланяются…»

Он помнил Павла Петровича маленьким мальчиком и тоже, по-своему, принадлежал к числу его горячих приверженцев и даже иногда, только с большою осторожностью, называл его «государем».

— Ну, так как же мы теперь, батюшка Сереженька? — говорил он, засматривая в глаза Сергея. — Ведь этак, пожалуй, из Питера совсем и не выберемся и Горбатовское не скоро увидим?

— Да где тут выбраться! — печально отвечал Сергей. — Дай Бог, летом недели на три, на месяц получить отпуск, а о большем и думать нечего.

— Ну, что же, вестимо, служба-то не свой брат, и грустить тут нечего. Оно, конечно, Марья Никитишна, чай, ждет не дождется, ведь ей хоть глазком взглянуть на сыночка, денька три, и того довольно. А главное — знать бы ей да ведать, что сынок в добром здоровье и все идет как по маслу. Я вот, батюшка, кажинную недельку ей про твою милость отписываю…

— Что же ты такое пишешь? Хоть бы показал мне.

— Чего показывать, интересу мало. Вот, мол, встали Сергей Борисыч в такому-то часу, кушали то-то, тот-то был у нас, туда-то, мол, отправились, в котором часу вернулись… ну и все такое… а материнскому сердцу оно и приятно…

Под эту болтовню карлика Сергей засыпал, и Моська тихонько отправлялся в свою комнатку, довольный и веселый.

«Вот ты и гриб съел, басурманская крыса! — радостно думал он. — Вот и на нашей улице праздник, кончилось твое царство! Что там ни говори теперь, как ни болтай своей трещоткой, а Парижа своего не увидишь… И здесь хорошо Сергею Борисычу, чего ему на заморскую невидаль смотреть! А то, коли тебе так уж тошно, и отправляйся восвояси, отправляйся себе один туда, откуда взялся… Не бойся, плакать о тебе не станем…»

XXVI. В ЦАРСКОМ

Между тем среди придворных развлечений и веселий, среди больших и маленьких забот и тревог, слухов, толков, пересудов и ожиданий незаметно подкралась весна. К концу апреля из Царского Села пришло известие, что там уже снег давно стаял, парк высох и необходимый ремонт дворца окончен. Погода стояла чудесная, и 28 апреля императрица переехала в свою летнюю резиденцию. Накануне этого переезда она подошла в Эрмитаже к Сергею и сказала:

— Не правда ли, здесь уже так душно и нехорошо стало, мне кажется, что я замечаю на всех лицах усталость. Вот и ты как будто побледнел, а вам это вовсе не к лицу, нужно вернуть румянец, и, я надеюсь, мы его вернем в Царском. Я уже распорядилась, чтобы вам там был маленький pied-arterre, знаю, что тесно, неудобно, да что делать! Впрочем, это незаметно — там мы весь день все вместе… Люблю я мое Царское Село — хорошие бывали там времена, что-то это лето скажет!..

Сергей откланялся, благодаря императрицу за ее внимание, и в то же время смутно и тоскливо было на душе у него. Она верно заметила — он побледнел, он в первый раз в жизни чувствовал себя как будто утомленным. Ему было душно, казалось, не хватает воздуха, хотелось вырваться из затуманившей его городской атмосферы, хотелось полей, лесов.

Это была первая весна, которую он встречал среди душного города. Ему некогда было и заметить ее — он чувствовал ее приближение только временами, когда поднималось особенное томительное и сладкое ощущение, неясная, тихая грусть, тоска, когда все чаще и чаще вспоминалась Таня. Теперь он написал ей одно за другим длинные письма, вознаграждая ее за долгое зимнее молчание, он обещал ей и матери отпроситься непременно летом в деревню. Но посылая им эти обещания, он почти наверное знал, что не придется их исполнить — где уж тут вырваться! Вот и в Царском Селе pied-a-terre приготовлен! Но хоть в Царское, только бы скорей из города!..

И вот опять перед ним маленький городок с дворцом и густым парком. Но как этот городок не похож на Гатчину! Это действительно царская резиденция: роскошный дворец ничем не уступает петербургскому. Всяких затей дорогих, «капризов», как их называет Екатерина, видимо-невидимо! С утра и до вечера в городе шум, движение. Ко дворцу и от дворца катятся нарядные экипажи, проходят шеренги гвардейцев в своих красивых мундирах, с музыкой и барабанным боем. По петербургской дороге мчатся курьеры, кареты, коляски сановников. В живописных рощах мелькают веселые кавалькады…

Вечер был такой ясный, теплый и тихий, когда Сергей в первый раз спустился из дворца к царскосельскому озеру. Это озеро, все покрытое маленькими, красивыми лодками, казалось будто нарисованным: его обрамляли живописные группы только что распустившихся или распускавшихся деревьев, между которыми мелькали павильоны и статуи. Веселая шумная жизнь кипела повсюду. На ярко-зеленой траве то там, то здесь мелькали гуляющие нарядные дамы и девушки, нарядные кавалеры; слышался веселый говор, смех, плескались весла лодок. Еще вчера тихий парк вдруг совсем оживился: испуганные, изумленные, в ветках прятались векши; одни только птицы, не смущаясь человеческими голосами, заливались по-весеннему и где-то далеко-далеко куковала кукушка, предвещая Сергею долгие, счастливые годы.

Но он не был теперь счастлив — все тоскливее и тоскливее становилось на душе его, да и кругом, с первого же дня переселения двора в Царское, замечалось что-то странное. Все хорошо видели и сознавали, что это лето не может так весело и мирно кончиться, как кончались прежние.

Императрица принимала участие во всяких parties de plaisir, в прогулках, она, как и всегда, вставая рано утром, бродила по своим любимым дорожкам, опираясь на тонкую палочку, сопровождаемая своими любимыми собачками. Она, как и всегда, милостиво разговаривала со встречными, шутила, смеялась, но иногда вдруг шутка у нее оборвется, смех замрет. Все чаще и чаще она вздыхает — и между придворными проносится шепот.