Казачья бурса, стр. 4

Он учился в другой школе, возле церкви, отсиживая второй год в третьем классе. Эту школу называли «старой», а ту, в которую поступил я, — «новой». Она действительно была выстроена недавно, всего два года назад. Парты еще не успели облупиться, классы были светлее и просторнее.

С душевным трепетом вошел я в длинный коридор школы. Орава кричащих во все горло ребятишек мигом обступила меня, закружила, затолкала; я не знал, куда прислониться, что делать, в какую дверь идти. На мое счастье, Степан Иванович уже вышел в коридор. Он увидел меня, растолкал шалунов — кого дернул за ухо, кого наградил легким подзатыльником; ребятишки ввели меня в класс, посадили за первую парту.

Минуты две я, ошалевший от непривычного шума, от множества мальчишечьих лиц, так и остался сидеть с неотстегнутым ранцем за спиной и злополучной старушечьей сумкой в руках. Я словно окаменел.

— А ты сними ранец, мальчик, — сказала, подходя ко мне, высокая светловолосая женщина с удивительно добрым, хотя и некрасивым лицом. — Сюда, под парту, и положи. И сумочку. Тетрадочку, чернильницу и ручку вынь и положи на парту. Вот так. Как твоя фамилия?

Вертлявый сосед-второгодник, с бледным, худым лицом, больно толкнул меня в бок, прошипел:

— Встань! Встань, когда учительше отвечаешь!

Я неловко поднялся, глядя исподлобья, назвал себя.

Учительница открыла мой букварь с крупными, разделенными на слоги словами под рисунками: дом, рак, окно, рука, усы. Читать вот это, когда я уже не один раз прочитал «Хижину дяди Тома», «Без семьи» Гектора Мало, сказки Засодимского, Афанасьева? Я забыл, что нахожусь в школе и разговариваю с учительницей, и громко, невежливо фыркнул. Весь класс уставился на меня: вот тебе и тихоня!

— Почему ты смеешься? Читай! — строго потребовала учительница.

Я затараторил.

— Тише, тише. Ого! А ну-ка это…

Более сложный текст я прочитал также без запинки.

— Ну, ты просто молодец, — похвалила Софья Степановна. — А писать ты так же хорошо умеешь?

Нет, в письме я был слаб — тут учителя у меня не было: я мог только, и пока еще не совсем уверенно, выводить цифры и буквы по-печатному и даже загогулистой славянской вязью по псалтыри, но учить меня чистописанию планомерно, начиная с палочек и крючков, дома было некому. Плохо обстояло дело и со счетом — я еще не знал счета и правил арифметики. Да и вообще в моем домашнем образовании не было никакой системы: я мог рассказать о Брэме и о чудесах природы, вычитанных в «Атмосфере» Фламмариона и услышанных от отца, но не имел никакого понятия ни о грамматике, ни об арифметике.

Это сразу заметила учительница. Она больше не хвалила меня за хорошее чтение, но и не заставляла тянуть вместе со всем классом «а-а-а, бе-е-е, ве-е-е», показывая крупные картонные буквы. Во время первого урока по чтению я сидел за партой сложа руки, не издавая ни звука и даже боясь пошевелиться.

Но к концу занятий я уже вполне освоился с классной обстановкой, перезнакомился с соседями по парте, отчаянными казачатами, во время перемены бегал с ними взапуски по школьному двору, играя то «вперегонки», то в «поезда». Потребовался всего-навсего час, чтобы я узнал множество разных вещей, о которых не имел представления на степном хуторе. Это был новый, соблазнительный для мальчугана моих лет, «цивилизованный» мир.

На первой же перемене я узнал, что существуют такие смешные игры, как «тесная баба» или «чехарда», что можно играть в «перышки» и, при известной сноровке, стать обладателем целых сокровищ — разноцветных, выкрашенных в синие, зеленые и красные чернила костяшек-айданов или перьев, которые потом можно променять на дешевые конфеты или еще на что-либо не менее интересное.

Мне стало ясно: учиться в школе не так уж плохо, а главное, весело. Здесь было много разных ребят, и каждый знал что-нибудь неизвестное мне, выдумывал какую-нибудь игру и горазд был на выдумки. Двое ребят мне сразу понравились, и я на переменах не отставал от них. Но были и такие, что подстраивали мне какую-нибудь каверзу: подставляли ножку или делали «сухаря» — особым, винтообразным движением большого пальца, упертым в темя, причиняли нестерпимую боль.

Вскоре я сделался таким же шалуном, как и все, может быть, только менее отчаянным и резвым да с виду тихоней, часто впадающим в задумчивость и грусть даже на уроках. Как-то, выйдя из школы и желая показать своим новым друзьям, что я не менее храбр, чем они, я учинил на улице шалость, потом удивившую меня самого: бросился навстречу едущей подводе и, взмахнув сумкой перед самой мордой лошади, так напугал ее, что она шарахнулась в сторону и чуть не опрокинула дроги вместе с седоком.

Не избежать бы мне строгого наказания, если бы Софья Степановна по доброте своей не утихомирила разгневанного казака, грозившего пожаловаться на мое бесчинство атаману. И учительница тут же сделала мне внушительное замечание:

— Никогда больше не делай этого! Слышишь? Никогда!

Она сказала это так строго, так взглянула на меня добрыми и в то же время суровыми глазами, что я запомнил ее слова на все остальные школьные годы.

Сверстники

Прошел месяц. Я уже привык рано вставать по утрам и в положенный час ходить в школу. Меня, как и в Адабашево в летнюю пору, во время обмолота хлеба, будил сипловато-визгливый свисток на паровой мельнице, извещавший о том, что вальцовка принялась за свое повседневное дело — перемалывать зерно на муку.

Когда я, освеженный сном, выходил по утрам из дома Рыбиных, мне даже нравилось слушать резкие, как удары по листовому железу, выхлопы высокой черной трубы над кочегаркой, ощущать едкий запах горелого курного угля. Он напоминал мне запах адабашевской кузни, переносил в степь. Меня охватывала бодрость, и я готов был бежать вприпрыжку.

Я уже освоился с дорогой в школу, но еще не ознакомился со всеми улицами. Хутор Синявский был хутором только по названию, на самом деле он давно перерос в большую станицу, протянувшуюся на добрых четыре версты. В нем было тогда не менее пятисот дворов, разбросанных по каменистому косогору, вдоль поймы донских гирл. Внизу, под горой, текла узкая, с протухшей, зеленоватой водой, речка Донской Чулек; за ней тянулись казачьи сады и левады, а дальше, за линией железной дороги, вилась более широкая, серебристая лента Мертвого Донца, одного из рукавов дельты Дона.

Необозримое пространство гирл, с займищами-лугами и камышовыми непроходимыми зарослями, протоками, ериками и «кутами», полными рыбы, с разбросанными среди займищ рыбацкими хуторами, садами и белыми, как лебединые шеи, колокольнями, сразу привлекло мое внимание, манило синеющими далями, будило в душе томительные зовы.

Мне нравилось подолгу вглядываться в придонскую даль, особенно в солнечные дни, когда она словно сбрасывала с себя мглистую дымку, становилась ясной, прозрачной и то золотисто-розовой, то сиреневой, то голубой. Донские гирла примыкали к морскому заливу, а за ним, очень далеко, на юго-западе, маячил узкий и тонкий выступ. Там по вечерам зажигались тускло помигивающие огни города, вспыхивало зарево над заводом, на котором, по словам отца, в огромных печах варили железо, а на станках-великанах прокатывали рельсы и трубы.

Мне вспомнились рассказы Кирика Шурши о Юзовском заводе, и воображение буйно разыгрывалось, уносило меня все дальше и дальше…

Удивительно, как широк и многообразен мир! Вот бы полететь во все края, поскорее узнать, что скрывается за кромкой пойменных просторов, за выпуклым, меняющим цвета морским заливом и что таят в себе кажущиеся недосягаемо далекими огни города…

Да, здесь было не менее интересно, чем в Адабашево! Шагая в школу, я часто ловил себя на этой мысли. Я как будто стоял на вершине высокой горы, откуда открывалась дорога в непознанное. Да и сам хутор теперь уже не казался мне таким скучным. Вот я иду по широкой, как скотопрогонный шлях, главной улице и ощущаю камышовый и кизячный дымок, струящийся по утрам из труб рыбацких хатенок, крытых камышом, и антрацитную гарь кафельных печей богатых казачьих домов.