Журавли и цапли . Повести и рассказы, стр. 45

У жителей Снегирей не было тайн друг от друга. Потому что все они кем-нибудь да приходились друг другу: близкой или дальней родней. Не прошло и часа, как в поселке все — от мала до велика — знали, зачем приезжал мотоцикл, точнее, зачем он приезжал к Чмутовым: Тимофей Иванович получил приказ вернуться к месту прежней службы. А вот что забыл офицер, приезжавший на мотоцикле, в доме Фивинцевых, поселок не знал и терялся в догадках, сгорая от любопытства. А единственный человек, бывший в то время дома, Валентин Фивинцев, это любопытство удовлетворить не спешил. И на все вопросы, пожимая плечами, отвечал:

— А так, водички попить…

Валентину не верили: мог бы и у Чмутовых попить, и снова допытывались: зачем?

Валентин молчал, наслаждаясь мученьями любопытных земляков. Простим ему эту маленькую слабость. Придет время, и он расскажет другим то, что знает пока один. Офицер связи привез ему письмо. Письмо из Москвы. В письме, вызубренном наизусть, было: «Пионеру Валентину Фивинцеву. Главное управление доводит до Вашего сведения, что полковник Чмутов Тимофей Иванович отставке не подлежит» и «Маршал Советского Союза». Подпись. Число. Месяц. Год.

Это письмо Валентин Фивинцев будет хранить всю жизнь.

«По щучьему велению…»

Снег и снег. И посреди снега, как посреди моря, однотрубный корабль-печь — все, что осталось от сказки. А ведь была еще изба — светлая, просторная, из которой эта печь выезжала по первому моему хотению. И много-много изб вокруг, в которых ютились повелители других волшебных печей… Праха-следа не оставила война от тех изб и печей. А моя печь — вот она — цела и невредима, хоть сейчас седлай ее и, как тогда, в детстве, «по щучьему велению, по моему хотению…». Да где то детство?.. Где тот волшебный седок?.. Детство давно миновало, а сопливый повелитель волшебной печи вырос, возмужал и, хоть все еще молод, как пень мохом, оброс долгим волосом. По волосу-бороде и кличка Дед, законная, правда, только в разведке. Во всякое другое время я для всех лейтенант, командир взвода полковых разведчиков.

— Дед!.. Эй, дед!..

Я не успел обернуться на кличку.

— Ась? — скрипуче черным зевом отозвалась яма под печью.

Я, вздрогнув, отступил и машинально сжал автомат.

— Ась? — еще раз скрипнула печь, и из ее нижнего зева, там, где прячут ухваты, вылезло диковинное существо — волосатое, черное как ночь. Отряхнулось, развеяв по снегу тучу сажи, вперило в меня белки глаз и пошло навстречу, растопырив руки. Но я уже разгадал его нехитрый маневр и не позволил заключить себя в объятия. Поднял автомат и крикнул:

— А ну! А ну!.. Кто такой?

Идущий остановился в недоумении.

— Ай не признал? — проскрипел он.

Как не признать? Признал, наконец. По голосу. Но — бр!.. — что за манера у этого деда Кудрявцева лобызаться с каждым встречным-поперечным. Никого, бывало, не пропустит, прежде чем трижды не расцелует. Тот, кто знал эту манеру дедову, завидев его, непременно переходил на другую сторону деревенской улицы и уж оттуда, содрав картуз, почтительно здоровался с дедом. А тут еще сажа эта… Нет уж, лучше я издали.

— Дед Кудрявцев? — спросил я.

— Быдто ён, — ощерился в улыбке дед, порываясь перейти в наступление. — А ты, никак, Семен?

Вон оно что! Дед Кудрявцев, оказывается, меня не за того принял. За отца. Я на него как гвоздь на гвоздь похож. А сейчас, с бородой, вылитый родитель.

— Алексей, — поправил я деда.

— Ляксей! — ахнул дед, возобновляя движение. — Семенов сын! — Но я не дал ему приблизиться. Подошел первым и, пожав руку, пресек дедову страсть к лобызанию.

Сколько же мы не виделись? Полгода войне — полгода и не виделись. Ушел я из села в июне на запад, на виду у всех, а вернулся, сейчас вот, с востока, в декабре, и тайком от всех. Хотя кого, собственно, было таиться? Ни людей в селе, ни самого села, одна печь… И, между прочим, моя печь, нашей фамилии, а не дедовой, чего же он тут, дед Кудрявцев, возле моей печи суетится?

Именно это и пожелал я узнать у деда Кудрявцева.

Услышав, о чем спрашиваю, дед Кудрявцев как-то сразу посерьезнел и с расстановкой ответил:

— Чего делаю? При ней вот и состою. При печи этой, значится.

Я усмехнулся, а кто-то из смешливых слушавших нас разведчиков откровенно хохотнул: дед, состоящий при печи, умора!..

— Это как же, при печи? — спросил я.

— Натурально, — сказал дед и усмехнулся в бороду. Нагнулся, выхватил из ямы ухват. Пырнул его в печь и выволок пузатый чугун. В чугуне аппетитно булькало. В нос ударил запах борща. Мои разведчики заулыбались, повытаскивали из-за голенищ ложки и потянулись к чугуну…

Хлебали и нахваливали: «Деликатес». Уж не думалось ли им, что они здесь жданные гости? Нежданные. За это я мог поручиться. Ни деду Кудрявцеву, никому другому, кроме меня, не был известен маршрут разведки. И дед Кудрявцев не мог знать, что мы заявимся к нему на угощение. Для кого же он в таком случае наварил борща? Для себя? Нет, для себя многовато. Для кого же?

На этот вопрос, скорбно вздохнув, дед Кудрявцев ответил так.

— Для всякого проходящего, — сказал он.

— Да какие же тут проходящие? — удивился я.

— Всякие, — уклончиво отвечал дед. — То, было, наших немец гнал, то, буде, наши немца потурят. Ну, который ихний и отобьется от войска… Не помирать жа, накормлю…

Ложки, как дятлы, долбившие чугун, сразу прекратили стук.

«Что? Чего? Чего?» — Глаза — серая лютость — впились в деда Кудрявцева. Руки, приученные мстить, потянулись к автоматам…

— Значит, так… Значит, гутен таг, господин фашист, и хлеб-соль в зубы, так, что ли, чертов дед?

Дед Кудрявцев струсил, выдала жалкая улыбка, но не сдался:

— Не всяк немец фашист.

Всяк не всяк, где нам в ту пору было разбираться. Немец висел над Москвой, как саранча, — сядет и все дотла сожрет. Нет, для нас в то время «немец» и «враг» были слова одного значения. Увидел немца — отомсти, за смерть — смертью, за пепел — пеплом. Всякое действие вызывает противодействие. А фашистское «действие» — вон оно, мозолит глаз мертвой плешью на месте живого села, тычет в него горбиками могил русских баб и мужиков, погубленных захватчиками. Как же он смеет, дед Кудрявцев, дед-простак, после всего этого жалеть недостойных жалости и думать (пусть только думать, одно это уже преступно!) о том, чтобы кормить и обогревать фашистов, пусть и бегущих на запад?

— Как же ты смеешь?.. — спросил я, жалея деда.

— Смею, — упрямо ответил дед, — потому как лежачего не бьют.

— Да где ты видишь «лежачего»? — огрызнулся я, все еще жалея ослепленного жалостью деда. — Немец на Москву прет…

— Кой на Москву, — уклончиво согласился дед Кудрявцев, — а кой и обратно.

Я просто взбесился:

— Врешь ты все, дед. Как это обратно? Куда обратно?

— Покедова к мене, — сказал дед, растягивая слова.

Я смотрел на него, как на сумасшедшего, и в толк не мог взять, о чем это он, о чем? И вдруг меня осенило. «По щучьему велению, по моему хотению, ловись «язык» большой, ловись маленький…»

— Пленный?! — заорал я.

Дед Кудрявцев бодро кивнул головой, порылся за пазухой и извлек на свет клочок бумаги. На клочке вперемежку латинскими и русскими буквами было написано: «Xotetь бiть рussiшь плен. Гiтлер капuт».

— Где он? — Я был как в лихорадке.

Дед Кудрявцев усмехнулся и постучал лапотком по снегу.

— Схоронен.

— Умер? — голос у меня упал.

Но дед смотрел беспечально.

— Нипочем нет. Живой схоронен. На предмет… — Дед Кудрявцев любил при случае щегольнуть казенным словечком. — На предмет представления военным властям.

У меня отлегло от сердца.

— Вот нам и представишь, — строго сказал я.

— Представлю, а как же? — засуетился дед. — Вы мне документ, я вам — пленного.

— Документ? — вскричал я, не заметив оговорки.

— Непременно, — сказал дед, — по всей форме. Потому как я за него в ответе. — Дед завел глаза и ткнул черным, как уголь, пальцем в небо.