Месть Анахиты, стр. 56

— Я никуда не поеду, — сказала мрачно Феризат. — Я до конца останусь с тобой.

— Со мной до конца тебе оставаться не нужно. Я не повивальная бабка. Ступай с легким сердцем! — Он прижал ее к груди. Будто прижал к ней будущего сына. — Тебе нужно жить. Чтобы дать ему жизнь. Долг! Разумеешь!

— Долг! — зашлась она в слезах. — Будь он проклят. Когда умираешь с голоду, никто о тебе не вспомнит. Не умер, по счастью, — и ты же кому-то чего-то должен. Не понимаю!

— Родишь — поймешь, Феризат. Поднимай войско, Фарнук.

— Я его подниму, — заскрипел зубами преданный Фарнук. — Но мы никуда не уйдем! Мы пойдем громить подлеца Хуруда…

— И погибнете все ни за что! В том числе и мой сын. Это глупо.

— А почему бы тебе не уехать вместе с нами! — разъярился Фарнук. — Беги из проклятого Ктесифона, из этого гнусного гнезда.

— Я не сделал ничего такого, из-за чего бы стоило бежать из родной страны. Моя совесть чиста. И я еще не все сказал Хуруду. Суд разберется.

— Какой суд, какой?! — крикнул Фарнук злобно и бессильно…

…Его казнили наутро.

На обширной площади внутри гигантского царского дворца, состоящего из многих строений, застыли в строю у стен и ворот драгоны — полки «неранимых», которые за всю эту войну вынимали кинжалы из ножен только затем, чтобы резать армянских барашков.

Бог весть, что они думают об этом деле.

Глашатай объявил, что Сурхан допустил на войне излишне самостоятельные действия, не ставя о них в известность царя и выступая на переговорах с Крассом не от имени Хуруда, а от своего, что свидетельствует о том, что он задумал свергнуть династию Аршакидов и, воспользовавшись своей «случайной победой», захватить их престол.

…Что он злостно осудил долгожданный мир между Парфией и Арменией, сказав, будто свадьба царевича с царевной отняла время, которое следовало употребить на преследование и разгром уцелевших римских войск.

…Что он с нечистой целью утаил голову Красса, законную добычу государя, подсунув вместо нее глупую башку какого-то рядового солдата, что является глумлением над царским достоинством.

Наверное, так и есть! Раз уж так говорят. Царю виднее. А то только и слышишь: «Сурхан, Сурхан». Надоело…

Сурхан, с руками, связанными за спиной, не спеша взошел на помост, где на плахе лежал наготове большой топор.

Он сегодня не был подавлен. Феризат уже далеко. Не был, конечно, и весел. А был он как-то странно рассеян, недоволен, будто его чепухой отвлекали от серьезных занятий.

— Ладно, — сказал он громко, с досадой. — Такова благодарность царей. Все равно я сделал свое. Но знай, Хуруд: Красс — не последний в мире Красс. Их много. Найдешь ли ты еще одного Сурхана? А вы, почтенные парфяне, запомните сами и передайте детям и внукам своим: не будет на земле покоя и тишины, пока существует Рим!

Хуруд, под балдахином, среди приближенных, криво усмехнулся.

Сурхан опустился на колени, положил рыжую голову на плаху:

— Руби, собачий сын! Погоди, попадешься ты мне на том свете…

Палач взмахнул топором. Голова отлетела, тяжело ударилась о помост, перевернулась несколько раз. И легла правой щекой, как, бывало, ложилась на одну подушку с головой Феризат.

Кровь широкой дугой залила помост.

Очень красной, яркой и чистой была эта кровь. Недаром при жизни носил он имя Сурхан, что значит «красный»…

Эпилог

На краю света

…Через пятнадцать лет после этих событий в жестоком бою с римским войском в Гиндаре пал царевич Пакор. Ни в одну войну парфяне не терпели более страшного поражения.

Еще через год царь Хуруд заболел водянкой, и младший сын Фраат, чтобы сократить его мучения, дал отцу акониту.

Но яд подействовал как лекарство и вышел вместе с водой, Хуруду стало даже легче.

Тогда добрый сын, поразмыслив, взял и просто, без хитростей, задушил родителя. Он перебил заодно всех своих сводных братьев и объявил себя царем Фраатом Четвертым.

И еще через семнадцать лет, зимой, в парфянскую крепость на далекой окраине Маргианы, где оазис граничит с песчаной пустыней, приехал сакский военачальник Фарнук.

Не тот Фарнук, тот уже умер, — другой, молодой.

Летом здесь адское пекло, но зимой все же дует резкий холодный ветер. Однако грудь у Фарнука распахнута, и на ней, на золотой цепочке, сверкает амулет в виде нагой Анахиты. Лет тридцати двух или трех, он рыжеват и огромен. Но, несмотря на большую силу, человек осторожный и хитрый.

В карауле в тот день находились римляне Тит и Фортунат.

Оба — в широких безрукавках мехом наружу, в сапогах, в широченных парфянских штанах. Но Фортунат — с бородой, а Тит отпустил на местный лад большие усы.

Много чего произошло с ними за эти годы.

Притерпелись к жаре, привыкли к острой местной пище, к мутноватой воде. Иные женились на местных девушках. И даже уверовали в Митру.

Крепость охраняла караванный путь из Марга к большой реке Ранхе (Оксу) и далее — в Согдиану, Шаш, Фергану и Китай. Тот самый путь, который называют Великим шелковым.

Стена в бойницах. Четыре башни. Внутри, вдоль стен, под земляными, с соломой, плоскими крышами — жилье для воинов, их семей, конюшни, склады: снаружи к западной стене, где ворота, лепились хижины местных жителей. В случае вражеского налета селяне успевали укрыться внутри крепости.

Римским солдатам на парфянской службе не раз приходилось внизу, перед стеной, строиться в боевой порядок и против лихих хорезмийцев, и против хунну, среди которых, как однажды показалось Фортунату, он заметил «дурня Макка» — Эксатра, или Яксарта, которого знал еще по Риму.

А недавно появилось новое название — «кушаны», и этот народ тоже начинал наведываться к стенам пограничной крепости…

— Ну, фромены, — сказал с усмешкой Фарнук, — пойте, танцуйте! С вас по золотой монете за радостную весть. У нашего царя Фраата, — он чуть потемнел, — с вашим Августом договор. Рим возвращает Фраату сына, попавшего в плен, мы возвращаем Риму значки легионов Красса, а также вас, друзья любезные.

Новость не сразу дошла до их сознания.

— Ишь, как Фраат ценит сына, — усмехнулся с горечью Тит. — Дороже нас всех! Видно, чтобы кому было помочь, если он сам на старости лет заболеет водянкой.

— Ты что? — нахмурился Фарнук. — Разве можно говорить о государе такое? Это есть глумление над царским достоинством, — повторил он, вспомнив чьи-то слова. — Но я не стану на тебя доносить. Все ваши дела здесь кончились. Так что собирайтесь. Но кто желает, может остаться.

Наконец-то! О боже… Они встрепенулись! У них загорелись глаза.

Но Тит сразу же потускнел:

— Я остаюсь! Что мне Рим? У меня здесь жена, дети, дом и земля. Никуда не поеду…

— А ты, Фортунат?

Фортунат настолько опешил, что даже сел при начальнике. Ноги его не держали. И голос дрожал:

— Отец, я помню, сказал мне однажды (при слове «отец» Фарнук стиснул зубы, тронул свой амулет): «К старости, сын, начинают ныть и болеть все ушибы и раны, которые ты получил в ранние годы. Не только телесные, знай, но и душевные. И душевные — острее».

— Вот и у меня, — вздохнул Фортунат, — они начинают ныть и болеть. Особенно душевные. Об отце до сих пор горюю. О его несбывшейся мечте о пяти югерах земли. И все думаю: как получилось, что человек, который сражался за могущество Рима, кровь проливал за него, так и не смог приобрести участок земли, способный прокормить его семью? И умер не среди своих домочадцев, окруженный их заботой и уважением, а как вор, под чужой стеной неизвестного города?

Фортунат резко встал, взглянул сверху туманно на серо-зеленые, еще не вспаханные поля с желтоватыми проплешинами старых, застывших песчаных гребней, горько усмехнулся…

За той чередой голых деревьев, у пустой оросительной канавы, его участок земли. Как раз пять югеров. Но земля не своя, она царская. Пока служишь, владей. И бог с нею! Нет у него здесь ничего своего. Тит хоть детей наплодил, а Фортунат так и не собрался жениться. Все мечтал вернуться в Рим. Вроде мечта наконец-то сбывается. На тридцать четвертый год…