Новый мир построим!, стр. 76

Глава XXII

«…МЫ НОВЫЙ МИР ПОСТРОИМ!»

В субботу классы распустили в большую перемену. Не было ребячьего, положенного в конце недели праздничка — мазни-рисованья красками и пачканья-творения напропалую из глины кому чего вздумается. И очередь у книжного разлюбезного шкафа Григорий Евгеньевич все время поторапливал: «Не копайся на полках, все книги интересные, бери поближе, которые не читал. Нуте-с?»

Заманчивый порядок, заведенный учителем — с осени — самим ученикам брать книжечки из школьного библиотечного шкафа, — этот порядочек оказался нынче не больно выгодным. Ребята подолгу не отходили от полок, вставали на цыпочки, лезли друг другу на плечи, чтобы дотянуться до верхних, самых бесценных, как бы спрятанных от тебя сокровищ. Да ведь и не сразу решить, какую милягу-книжечку брать, глаза разбегаются, этакая прорва богатств в мягких обложках и негнущихся, твердых корках напихано там, на верхних полках, — руки устают доставать и рассматривать, выбирать добычу. Терпи, Григорий Евгеньевич, раз сам придумал, установил это неслыханное дело, такое же новое, правильное, как Советская власть.

Не все ребята знали, почему Григорий Евгеньевич спешит в нынешнюю субботу с выдачей книг, куда торопится, не спрашивает, по обычаю прочитанное (не прочитал — не получишь подарочка!), не знали, почему без праздника отправляют их нынче по домам, не разрешают попачкаться всласть и вволю глиной и красками. Школьный народ ворчал и сердился. Но кто знал тайну, бешено помогал учителю поскорей управиться с выдачей книг, незаметно толкал взашей и в спину, кто мешкает, толчется у шкафа. Знакомые с тайной охотно соглашались забыть краски и глину до следующей субботы и мучились одной лишь неизвестностью: позволит или не позволит Григорий Евгеньевич остаться в школе после уроков?

Учитель позволил. Когда они таинственно остались одни в школьном коридоре, Григорий Евгеньевич не сделал страшных глаз и сердито-удивленного лица, как бывало, не закричал, озорничая: «А вы что тут болтаетесь? Нуте-с, марш домой!», — он просто сгреб их всех в охапку и закружился с ними каруселью. Глаза его блестели и смеялись беспричинно, грива волос дыбилась и тоже смеялась. Он повалил ораву потом в кучу на пол, и они его, в свою очередь, грохнули. Татьяна Петровна, конечно, высунулась тревожно из комнаты, пощурилась через свое пенсне и ничего не сказала. Это что-нибудь да значило. О, многое значило!

Сторожиха, горбатая Аграфена, тоже нынче раздобрилась, угостила всех на кухне вчерашней холодной картошкой без соли. Кормились Шурка с Яшкой, Володькой и Катькой, и Колька Сморчок с Андрейкой Сибиряком и Олегом Двухголовым, привязавшимся в последние дни почему-то к их честной компании. Бог с ним, не жалко, успеют подраться, если потребуется. Хорошо бы не потребовалось, чего-то стало жалко Двухголового даже забияке-питерщичку. Другое дело — Тихони, наподдавать им всегда негрешно. Но Тихони не знали тайны, укатили домой и книжек не меняли, до того обрадовались, что рано распустили класс. Оставшиеся пообедали картошкой, на загладок Олег, расщедрясь, поделился ржаным пирогом с капустой.

Вскоре пришел дядя Родя с Никитой Аладьиным, они принесли из дровяного сарая лестницу и общими силами, с ребятами, Григорием Евгеньевичем, толкаясь, мешая одни другим, принялись открывать тесовую, крашенную охрой, заметную и незаметную перегородку, делившую помещение на два класса. Под самый потолок забрался с молотком Яшкин батя. Все, даже Татьяна Петровна, держали лестницу, чтобы он не свалился. Лестница одна, а рук лишних предостаточно.

— Осторожно! Ради бога, не упадите! — повторяла испуганно Татьяна Петровна и помогала держать лестницу двумя оттопыренными пальчиками. Вот какая она стала,

Татьяна Петровна, недавняя супротивница революционных дел Григория Евгеньевича.

Дядя Родя не упал, а пенсне Татьяны Петровны упало, повисло на груди на черном шелковом шнурке. Оно всегда слетало с переносицы в такие минуты, словно от радости. Молоток певуче-звонко ударил по верхним ржавым крючкам, они отскочили не сразу; дядя Родя, слезая, передал молоток Аладьину, тот стукнул по нижним крючкам, и, отодвинув в угол лишние парты, дружные, молодецкие ребячьи руки первыми схватились за перегородку, и она со скрипом, торжественно-медленно, как царские врата в церкви, расползлась, распахнулась направо и налево… Неужели дедка Вася-Антихрист встанет в шапке перед вратами на амвоне и будет на глазах очумелых прихожан спрашивать бога, есть он или нет? Вчера Шурке было страшно об этом думать, а сейчас не очень, да и некогда. Иное чудо совершил сам Шурка, как бог.

Было два малых, так себе, класса, стал один, огромный, во всю школу. Сейчас они будут помогать Аграфене мести пол и расставлять удобнее парты.

— Экая благодать! — сказал с восхищением дяденька Никита, прямо, крепко держа свою большую голову. — Простору-то!.. Это тебе не острог… А я не знал!

Шурка вспомнил, что и он не сразу догадался, что позади его парты не стена, а перегородка. Вспомнил он и вечерок, когда в морозы напросились оравой ночевать в школе вместе с дальними учениками и лежали на полу, на соломе, застланной, редкостной, прямо-таки небывалой для них белой простыней. Они стучались в переборку и кричали девчонкам, ночевавшим в другом классе, что некие удалые ребятки побывали сию минуточку на кладбище, видели покойников. И стращали: покойники придут к ним, пискушам, ночью, в гости обещались прийти. Девчонки тоже царапались и стучались в перегородку, повизгивая от страха и удовольствия. И громче всех пищала и царапалась Растрепа, именинница. Татьяна Петровна подарила ей и перешила в тот вечер свое пальто с лисьим воротником. А посему один жених, помнится, обещался вывалять одну невесту в снегу, утопить в сугробе и насыпать сахару за меховой воротник…

Сейчас старшеклассники сами верещали от удивления и удовольствия: они вдруг очутились в невозможно громадном классе, он был и чужой и свой, с дырявым глобусом и школьной доской с поперечной трещиной и мутью от мела и мокрой тряпки. Но потолок в помещении, казалось, был выше прежнего, и окна как будто больше, и не два окна — четыре, дело к вечеру, а света в классе хоть отбавляй.

Орава с визгом кинулась к ближнему окну. За холодным стеклом было чистое небо, освещенное заходящим солнцем, которое закатывалось, как ему положено, позади школы за церковную рощу. Из этого непонятно-синего, с мягким багрянцем неба тихо и почти незримо опускались светлые пушинки, как бы от одуванчиков и тополей, и, не достигая земли, плавали невесомо в лиловом вечернем воздухе. А вокруг было давно белым-бело.

— Зима! — кричала и прыгала у окна Растрепа, как маленькая. — Который раз? Поглядите, Татьяна Петровна, Григорий Евгеньевич, право слово, зима… Наконец-то!

— Я прокачу тебя с горы на козуле, — пообещал Шурка, наклонясь невольно к рыжей, толстой, золотой цепью косе. Она ненароком хлестнула его ласково по носу и щеке. Хозяйка золотой косы-цепи, оборачиваясь, залила его изумрудным жаром кошачьих круглых глаз, и он, обжигаясь, утопая в этом зеленом омуте, не желая ничего другого, как прежде, когда он тонул в ином, дорогом ему, голубом, теплом свете. Мучительно-сладко хотелось сейчас, чтобы он, Шурка, постоянно, радостно-весело погибал вот так, в бездонном Баруздином бочаге; он будет тогда самым счастливым утопленником, которому, как говорится, во всем повезет в жизни. Ах, только бы вернуть навсегда голубое мамкино сияние, зеленое-то, Кать-кино, он уже вернул.

Подошли к широкому школьному окну остальные хлопотуны и хлопотуньи перегородочных чудес, смотрели, как зыбкая белая мгла, подсвеченная закатом, розовеет и густеет, скрывая Волгу и деревню на том берегу

— Как бы не испортила погодка нам завтрашнего собрания, — обеспокоенно произнес Григорий Евгеньевич.

— Ничего, — отозвался дядя Родя. — По свежему снежку народ прилетит как на крыльях.

— Ну уж и на крыльях, — сказала оживленно-довольная учительница.