Красная Валькирия, стр. 8

  Ноябрь, 1916 г. Усадьба Ней-Беверсгоф, район Двинска. Дислокация 4-го эскадрона 5-го гусарского Александрийского Ее императорского Величества государыни императрицы Александры Федоровны полка1

  - Николай Степанович! Пан прапорщик! Извольте: вам письмо! - через вязкую дремоту пробился дворецкий Тадеуш. Это был здоровенный краснолицый детина с пушистыми полуседыми усами и смешанными манерами вышколенного английского "батлера" и гонорового польско-литовского "шляхтишки", последнее напоминание о былых хозяевах усадьбы и охранитель их фамильной чести. После спешной эвакуации вельможной пани Твардовской "с чадами и домочадцами" ввиду опасного приближения к Ней-Беверсгофу фронтов мировой войны, помимо чести и голых стен в имении охранять было особенно нечего. Пани Ядвига позаботилась забрать с собой весь свой образ жизни в его материальном выражении. Эта "слегка пожухлая польская роза в поре легкого увядания", как, не зная хозяйки, окрестил ее автор половины полковых анекдотов корнет Новосильцев, была особа насколько светская, настолько и рачительная. Удивительным образом уживались в местном дворянстве эти две черты, казавшиеся несовместимыми в империи "россыйськой", как со змеино-сабельным присвистом выражался упомянутый дворецкий Тадеуш... Его хозяйка предусмотрительно оставила на страже шляхетного достоинства и достояния от варварских нравов "жолнеров московських".

  Прапорщик сладко потянулся под грубым суконным солдатским одеялом, поверх которого была навалена для тепла его запасная шинель. В просторных от пустоты комнатах, дававших приют офицерам родного 4-го эскадрона 5-го Александрийского гусарского, было промозгло, сколько не топи. Казалось, что вместе с обстановкой роковая пани вывезла из дома жизнь...

  - Письмо? Давайте же, пан Тадеуш! - он выпростал из-под своих покровов худую после недавней болезни и госпитально-желтую, но снова жилистую руку. Письмо... Что может быть приятнее для солдата? Только если, конечно, в нем не истерически рыдают о его горькой доле, а тепло и дружески рассказывают о далекой незабытой жизни и, быть может, немного о любви - но не очень много, а то размякнешь! Здесь, на продуваемых всеми ветрами, в том числе и свинцовыми, позициях над седой Западной Двиной, размяк - считай наполовину пропал!

  Но Тадеуш отступил на шаг и изобразил на своей лакейско-разбойничьей физиономии ехидную улыбку, от которой стал поразительно похож на матерого хищного лиса:

  - Письмо от влюбленной юной дамы, Николай Степанович! Помилуй пан-Бог, шляхетская честь не велит читать ее имени, но не на заднице же глаза у старого Тадеуша! Буковки малы, круглы и так и дрожат, словно жемчужины в ожерелье на белой шейке паненки, собравшейся на свой первый бал...

  - Ладно тебе, старый гайдук! Давай письмо скорее! Потом сочтемся...

  Дворецкий сдался и с легким поклоном протянул конверт, изуродованный жирными фиолетовыми штемпелями полевой почты, военной цензуры и еще каких-то ведомств, до которых Прапорщику не было ровно никакого дела. Пускай читают! Быть может, это было последнее чувство, сохранившееся в нем неизменным из предвоенного прошлого - необъяснимое высокомерие к сообществу чужих в общем-то людей, читающих написанные им или обращенные к нему строчки и потешно потеющих, выискивая в них чувства и смысл. Он понимал, что это неправильно и даже отчасти нечестно: как верный паладин царицы Поэзии, он должен был ценить ее подданных - читателей-почитателей. Ибо кто он без них? Но работать на них он так и не научился: всегда писал для себя, для узкого круга близких или просто небезразличных людей, быть может - для Бога, наверняка - для Нее... Ее обличий, впрочем, было много, что, пожалуй, тоже не совсем честно.

  Зато Она в своих основных ипостасях писала ему значительно чаще, чем другим офицерам (вот и повод для маленькой, но приятной на фоне позиционного безделья гордости!), и каждый раз по-разному горячила кровь, последнее время предательски замерзавшую на ноябрьском холоде после недавно перенесенного легочного процесса. Письма от Ани - жены - напоминали упоительный риск охоты или войны - в предчувствии их строк сердце на мгновение замирало от сладостного ощущения полной и упоительной неизвестности. Что там, за этими волшебными вратами бумажных разворотов: нежная ли страсть, кокетливо размытая с краю "невзначай" капнувшей слезинкой?!... Мудрое ли великодушие всепрощающей любви, от которой даже в окопах, где под гнилым настилом хлюпает зловонная ледяная жижа, становится вдруг так тепло и спокойно?!... Или высокомерный усталый холод - такой же промозглый и безнадежный, как ледяной ветер, задувающий под башлык во время ночной разведки-поиска в пустых полях на "германской" стороне Двины?!... Холод, таящий в себе дыхание смерти... Заманчиво, дьявол ее забери со всеми ее терпко бродящими в разлуке херсонесскими потрохами!

  Помнится, во времена их общей юности - на даче под Севастополем, неподалеку от руин могущественного античного города Херсонеса, Аня, обоженная солнцем до приятной на ощупь смуглости, с кожей, солоноватой от моря и ветра, называла себя крымчанкой и даже "последней херсонесидкой"! Как они целовались тогда на Солнечном пляже, неподалеку от дачи Шмидта, где обитало семейство Горенко! И как все было странно и сладко - до тех пор, пока Аня Горенко не призналась (или не солгала) ему, что влюблена в другого! А он имел глупость этому капризу поверить и сорвался в далекие и отчаянные странствия! Через три года после этого севастопольского лета Аня все же стала его женой, но характер ее нисколько не изменился: раньше он восхищался причудами "черноморской русалки", но теперь бесконечно устал от них, как устают от затянувшейся и изнурительной охоты, и был зол так же, как незадачливый охотник. Нельзя же, в самом деле, охотиться всю жизнь, и на кого - на собственную жену!

  Лери Рейснер была совсем другой - "милой девочкой Лаик", Леричкой, героиней его недавно написанной пьесы. Но и эта "милая девочка" двоилась: бирюза ее полудетской души легко могла обернуться сталью. Он видел в ней и нежную подругу-сестру, и бестрепетную валькирию из скандинавских мифов, деву-воительницу и собирательницу душ павших на поле чести храбрецов! Занятно будет, если валькирия с лицом Лери Рейснер прилетит за ним сюда! Будет он лежать с перебитым хребтом, захлебываясь в окопной жиже, и ждать крылатую валькирию... Ну же, Лери, я здесь! Где же ты?

  "Все шутки шутишь, Николай Степанович...", - сказал бы старый друг Михаил Леонидыч Лозинский - прекрасный переводчик и значительный поэт. Не появится твоя Лери-Пери здесь, на войне. Она сейчас в Петербурге - красивая, окруженная поклонниками, может быть, немного грустная... Читает свои стихи на каком-нибудь вечере поэтов, благосклонно слушает чужие, а домой ее провожает их общий друг Осип Мандельштам или какой-нибудь мальчишка из Гардемаринской школы. Лери всегда была неравнодушна к морякам... Так что пусть лучше Мандельштам провожает: Осип не предаст старого друга Николая Степановича и не станет слишком нежно целовать у Лери ручки!

  Милые послания Маги Тумповской или Аннушки Энгельгардт... Впрочем, и Магу, и Аннушку отложим до следующего раза. Дворецкий Тадеуш далеко не прост, Прапорщик прекрасно знал это; однако в женских почерках он, похоже, разбирается гораздо тоньше, чем можно ожидать от простого слуги. Это обнаженное кружево чувств в банальном воплощении канцелярского сочетания литер и цифр полевой почты могла породить только рука Лери!

  "Застанет ли вас это письмо, мой Гафиз? Надеюсь, что застанет: по Неве разгуливает теплый ветер с моря - значит, кончен год. (Я всегда год считаю от зимы до зимы) - мой первый год, не похожий на прежние: какой он большой, глупый, длинный - как-то слишком сильно и сразу выросший. Я даже вижу - на носу масса веснушек - и невообразимо длинные руки. Милый Гафиз, как хорошо жить. Это, собственно, главное, что я хотела вам написать.