Красная Валькирия, стр. 76

   На глаза Ларисы навернулись слезы. Она взяла книгу из рук старика, тихо сказала:

  - Я даю за эту книгу полмешка риса, молоко, масло. И еще принесу продукты. Найдите для меня стихи древних персидских поэтов, у вас наверняка есть... Только одна просьба: можно мне иногда.. Видеть Лену. Она так похожа на отца...

  Лариса обернулась к Аннушке. Та, со снисходительной улыбкой победительницы, протянула Ларисе ребенка:

  - Возьмите, Лариса Михайловна, подержите... Отец прав, я и вправду виновата перед вами. Но я дождалась Колю, а вы - нет. Вы отреклись от него ради своей революции.

  - Аня, - одернул ее профессор, - замолчи, не надо!

  - Анна права, Николай Александрович, - ответила Лариса. - Я и вправду выбрала революцию, а не Гафиза. Но я верила в революцию: не судите меня за эту веру!

  - Помилуйте, кто я такой, чтобы вас судить, Лариса Михайловна? - развел руками профессор. - Бог рассудит. Подержите лучше Леночку... Посмотрите, как она улыбается! От детской улыбки сердце мягчает. А вам сердце размягчить нужно...

  - И позовите вашего друга с продуктами! - меркантильно добавила Анна.

  - Аня, что ты себе позволяешь, опомнись! - возмутился профессор, но дочь уже не слушала его. Она сама пошла в парадное, за матросом и ларисиными дарами.

  А Лариса смотрела в чуть косящие глаза Леночки и думала, что сейчас могла держать на руках их с Гафизом дочь. Только не здесь, а далеко, где-нибудь на Востоке, в чудесном саду, разбитом вокруг белого дома... Вспоминала ту, последнюю встречу с Гафизом, после которой уже ничего не было. Только разлука, боль и смерть. Потом, когда вернулась Аннушка, отдала ей Лену и вышла в парадное, прижимая к груди подаренную книгу.

  - Вам нехорошо, Лариса Михайловна? - заботливо спросил у нее матрос.

  - Мне хорошо, - ответила Лариса. - Только жизнь прошла мимо. Ни ребенка, ни дома, ни любимого человека, только один мировой пожар. В нем и сгорела... Пойдем, что ли? Только куда нам идти? Бездомные мы с тобой, братишка!

  Бывший балтиец неловко помялся и сказал:

  - Я вот о чем сказать хотел, Лариса Михайловна. Не взыщите! Кончается моя вам служба. Я все же, как-никак, моряк, воевал... Не по мне вроде как в денщиках.

  - Куда же ты? Пропадешь...

  - Не пропаду, Лариса Михайловна. Я свое решение твердо принял. В Финляндию двину. Там, говорят, наших много, и беляки, и братва из Кронштадта, и мирно между собой живут. Работать буду - в порту завсегда руки нужны, а там, Бог даст, снова в море пойду!

  - Так застрелят же на границе! - ужаснулась Лариса, которой вдруг стало безумно больно терять этот последний осколок прошлого, который она раньше замечала не больше, чем дворового пса. - Ты слышал: чекисты стреляют по перебежчикам без предупреждения!

  Кронштадтец недобро сверкнул глазами:

  - Мы тоже... Без предупреждения! Я им, гадам, изрядно свинца задолжал!

  Он снял картуз и неумело поклонился:

  - Ну, прощайте, что ли, Лариса Михайловна. Увидитесь с товарищем Раскольниковым, кланяйтесь ему... Да он и не помнит меня - много у него таких, как я, было. Жаль. Поменьше было бы - сколько б народу уцелело!

   Матрос повернулся и быстро пошел вдоль Фонтанки, не оглядываясь. Лариса раскрыла подаренную профессором книгу. Раскрыла и вздрогнула от боли и счастья, когда увидела бесконечно любимый почерк Гафиза. "Лери-Пери, - писал он. - Прими эту книгу на добрую память и долгую жизнь. Постарайся выжить - только не ценой чужих жизней. Да хранит тебя Господь! И помни: все было бы по-другому, если бы мы уехали вместе на Мадагаскар...".

Эпилог

  Февраль 1926 года, Москва, Кремлевская больница на Воздвиженке

  Расторопные больничные сиделки, или, как их теперь следовало именовать, - младший медперсонал, каждый день усердно полировали пол в ее палате. Но ощущения чистоты не оставалось - только мерзкий запах хлорки и капельки влаги, выступавшие на окнах, словно испарина. Лариса лежала под одеялом из верблюжьей шерсти, ставшим очень тяжелым и холодным, и не могла поверить, что это все происходит с ней. Душа, измученная и тоскующая, была, тем не менее, полна жадного желания жить, действовать, творить... Почему же ты изменило душе, тело, - еще недавно молодое, сильное, прекрасное, и вдруг, сразу, - немощное и чужое?

  За несколько дней, проведенных в палате Кремлевской больницы, куда ее поместили по личному настоянию нынешнего "хозяина" Страны Советов, Ларисе стало понятно: эти выбеленные стены станут ее саркофагом. У здешних врачей были до неприличия проницательные глаза, они качали умными головами, прописывали инъекции и клистиры, и исподволь подготавливали: "Лариса Михайловна, мужайтесь! Брюшной тиф... Терапия начата слишком поздно. Будет сложно!" "А будет ли вообще?" - хотелось ответить ей. Но она только слабо кивала. Люди делали свою работу. Не надо им мешать.

  Она то проваливалась в тяжелый сон, наполненный отрывками непонятных образов, то, обессиленная, плавала в волнах воспоминаний. Последних волнах в ее жизни...

  Позади была революционная - или, точнее, диверсионная - работа в Германии, ее безнадежная попытка оправдаться перед партией, и последнее творческое увлечение - работа в формировавшейся советской прессе... Увлечение постепенно пошло на убыль - творчества в советской прессе оставалось все меньше, а партийная дисциплина не могла заменить вдохновения. Был и короткий роман с "начальником советской печати" Карлом Радеком - маленьким, тщедушным, острым на язык, на редкость симпатичным и удивительно некрасивым. Она и сейчас с улыбкой вспоминала о Карлуше - так он, наполовину в шутку, наполовину всерьез, просил называть себя. Радек не избавил ее от душевной пустоты и боли, но мог хотя бы заставить искренне смеяться, по-юношески дурачиться и бросать вызов повседневности.

  Но, увы, Радек был слишком "ненастоящим", чтобы вытеснить из сердца Ларисы всех, кто жил там до него. Даже Раскольникова! К Федору, после его отчаянных, пронзительных писем из Кабула, Лариса стала испытывать что-то вроде искреннего сочувствия и ответственности за его судьбу. Но пустоту внутри, зиявшую, как выбитое революцией окно разграбленного дворца, нельзя было ничем залечить. Ни литературной работой, ни собственными изданными книгами, ни даже любовными связями - мимолетными или псевдосерьезными.

  В последние годы она стала мало читать. Содержимое советских журналов, за редким исключением, казалось Ларисе пародией на насыщенную, бурную литературную жизнь первых двух лет Мировой войны, на поэтические кабаре и вечера, на сокровенную нежность и тайну той эпохи, на единственные в мире, волшебные, исполненные магии стихи, которых нынче не писали, а если и писали, то в стол.

  "Иных уж нет, а те далече",- грустно констатировала Лариса, рассеянно просматривая только что отпечатанные, пахнущие типографской краской журналы. За этой ее фразой обязательно следовал гневный вопрос наиболее бдительного из коллег: "Кого это вы имели в виду, Лариса Михайловна?!" "Пушкина, а вы о ком подумали, товарищ?!", - резко отвечала она. "Но пролетарская литература породила своих гениев, а вы почему-то не хотите их замечать!", - не раз вразумляли ее "доброжелатели". Но отречься от "пролетарской литературы" Лариса не могла, как и от революции. Впрочем, революция даже на баррикадах в Гамбурге оказалась "неправильной", жестокой и грязноватой. Но ведь должна же произойти хоть где-нибудь в мире и настоящая революция! Ради этого стоило жить.