Далеко от Москвы, стр. 84

Беридзе взволновало письмо. Прижав к лицу измятые листки, он шептал сквозь стиснутые зубы:

— Родные наши... За все муки... за слезы ваши и обиды... получат они сполна.

Он долго лежал, думая о Зине и Алексее, об их любви, полной солнечного света, представшей вдруг перед ним здесь, среди ночи и снега. От мысли о Зине, которую видел на фотографии, он обратился к мысли о Тане и почувствовал, как поднялась в нем гордость за девушку, тоже как и Зина, нашедшую в себе большую силу и мужество. Он встал, чтобы сказать об этом Алексею, но тот крепко спал, свесив руку, — усталость, наконец, сковала его. Беридзе поднял руку Алексея, откинул ему волосы с лица, поправил сползшую телогрейку и несколько минут молча смотрел на спящего товарища.

Глава восьмая

О ритме жизни

Проснувшись по-стариковски рано, Кузьма Кузьмич Тополев наблюдает за тем, как вокруг него пробуждается жизнь. Где-то пропел петух. В доме за стеной звонко лепечет четырехлетний ребенок, осиротевший внук хозяйки, недавно вывезенный из далекой, многострадальной Украины. В городе загудели заводские гудки, голоса их постепенно сливаются в один мощный звук, сотрясающий стекла. Изукрашенные инеем квадраты окон светлеют. Из густосиних они постепенно становятся фиолетовыми, потом голубыми, наконец, розовыми. В утренней полутьме все ясней и отчетливей вырисовываются знакомые предметы в комнате.

Новорожденный день всегда хорош: если солнце — кругом все сияет, если дождь — по-особому свежо и чисто. Если лето — пахнет цветами, медом, сеном, молоком; если зима — мороз весело щиплет щеки и нос. Здорового человека неизменно радует ясное пробуждение природы на заре дня.

Кузьма Кузьмич всегда любил эти сладостные минуты раннего утра. Они нравились ему еще и тем, что непохожи были на остальное время суток с его многолюдьем, суматохой, заботами и треволнениями. В эти минуты ни о чем не хотелось думать, ничто не беспокоило, и он каждый день с чувством, похожим на удивление, совершал переход из такого безмятежного состояния в шумные часы труда.

Когда-то Кузьма Кузьмич, по примеру своего племянника Володи и втайне от него, делал по утрам гимнастику, «чтобы тело и душа были молоды». Приглядевшись к Володиным упражнениям, он довольно ловко повторял их: приседал и поднимался, делал руками то резкие, то плавные движения, грузно «бежал» на месте и боксировал с невидимым противником, кряхтя от взмахов собственных рук. Ощущая, как в жилах разливается разгоряченная кровь, Кузьма Кузьмич шагал по комнате и бормотал излюбленные Володей стихи: «Иду красивый, двадцатидвухлетний».

Сейчас он уже не занимается гимнастикой — кажется, с той поры, как расстался с Володей. Племянник, окончив военную академию, поехал служить на западную границу, а он — совсем теперь одинокий — очутился на Дальнем Востоке. И с тех пор что-то надломилось в нем, Тополеве. Должно быть, племянник был для него тем возбудителем энергии, какой необходим человеку, вступившему в безрадостную пору старости. Володя уехал, а вместо него рядом оказался Грубский, страшное своим самодовольством существо, черствое, с метафизическим складом ума.

Сегодня Кузьма Кузьмич равнодушен ко всему. Утро на дворе отменное, но старику не хочется заглянуть в окно, чтобы убедиться в этом. Комнатная тишина и бездействие уже претят ему, от домашнего покоя на душе оскомина. Насытился он и сладостью безмятежных утренних минут. Ему нужна теперь работа с ее шумом, гамом, с такими беспокойными людьми, как Алексей Ковшов, Беридзе, Батманов. А он все благодушествует в домашнем тепле и лечится порошками.

Кузьма Кузьмич, кряхтя, поднимается с постели. Взгляд его падает на папку, в которой лежит записка: предложение рыть траншею в проливе взрывным методом. Он закончил ее позавчера и затем дважды аккуратнейше переписал, как школьник, влюбленный в своего учителя. Сейчас, одеваясь, он отворачивается от папки. Ничего значительного, как видно, нет в его записке, и правильно, что учитель не торопится взглянуть на нее и поставить отметку.

Надо умыться и побриться, но не хочется. Морщась, Кузьма Кузьмич пристально разглядывает себя в зеркало: ему не нравится собственное лицо, будто оно — новая неудачная покупка, в которой он разочаровался, когда принес ее домой. На лбу глубокие морщины — следы когтей жизни. Глаза выцветшие, чуть ли не водяные. Желто-зеленоватые усы — их уже невозможно отмыть, они пропитались нюхательным табаком. Лицо худое и вместе с тем одутловатое, потерявшее форму, не молодеющее даже после сна или бритья.

«Как это называется? — вздыхает Тополев. — Это называется — старость не радость».

Он замечает Марью Ивановну: женщина пытливо смотрит на него в приоткрытую дверь. Кузьма Кузьмич холодновато здоровается с ней и отворачивается: сейчас ему не по душе ее добрые заботы.

— Бриться будете? — спрашивает хозяйка; она знает, что ему положено бриться. — Сейчас принесу кипятку. А потом и завтрак. Рыбку свежую нажарила, и к ней еще кое-что есть. Какой-то добрый человек богатую посылку прислал.

Старик не отзывается, хотя и удивлен сообщением о посылке. Марья Ивановна, приблизившись, оглядывает его и качает головой:

— Ох, плохой вид у вас, Кузьма Кузьмич! Лежать и лежать надо, пока не выздоровеете... А из управления чуть свет уже присылали нарочного с письмом. Он и посылку принес. Посылке-то я рада, а письмо и брать не хотела: «Дайте, говорю, спокойно поболеть человеку».

Она никак не ожидала, что ее слова окажут такое действие на квартиранта. Он сразу ожил, вскочил, подбежал к ней:

— Что же вы молчали? Где письмо? От кого?

Марья Ивановна пошарила в карманах кофты и достала сложенный вдвое конверт. В конверте записка Залкинда:

«Здравствуйте, Кузьма Кузьмич. Как и условились с вами, сообщаю: Алексей и Беридзе вернулись, оба целы и невредимы. Батманов тоже дома, он прилетел на сутки раньше. Как вы себя чувствуете? Если не совсем здоровы, лучше пока не выходите, я к вечеру пришлю Алексея к вам домой. Выздоравливайте, Кузьма Кузьмич. Не надо ли вам чего-нибудь? Скажите, не стесняйтесь. Уважающий вас Залкинд».

Кузьма Кузьмич забегал по комнате, засуетился, не отдавая себе отчета, куда и зачем он торопится.

— Ишь ты, она письму не рада! А письмо кому адресовано? — ворчал он. — Воды мне горячей и побыстрее, Марья Ивановна!

Хозяйка сначала с тревогой, потом уже с улыбкой смотрела на этот неожиданный и милый стариковский переполох.

— Воды принесу. Только не в управление ли вы собрались? Не пущу! Ольга Федоровна приказала вам лежать.

— Воды горячей! И живо! — весело кричал Тополев. — Что мне ваша Ольга Федоровна, когда есть врачи поглавнее...

Он побрился в три минуты. Умылся без обычной канители, вытер лицо одеколоном. Усмехнулся, заметив, что лицо все-таки помолодело. Отмахнулся от богатого завтрака — жареной рыбы, сливочного масла и кофе — и по-юношески сбежал с крыльца, оставив Марью Ивановну в растерянности. И теперь он увидел: утро народилось действительно великолепное! После неистового бурана все стихло в природе. Ровный немятый снег устилал улицы. Заиндевевшие ветви деревьев просвечивали под солнечными лучами и были похожи на чудесные тонкие изделия из фарфора. Прямые столбы белого дыма стояли над крышами домов и будто не шевелились.

Старик бодро шагал по колено в наметенном на улице снегу и жадно глотал свежий воздух, пахнущий арбузами.

Ковшов и Беридзе явились ночью. Обратный путь они проделали на самолете и промерзли до костей. Инженеры зашли в управление, и здесь сразу поднялся переполох. Сбежались люди. Можно было подумать, что они их подстерегали. Дежурный, не слушая вялых протестов Беридзе, позвонил Батманову на квартиру: начальник строительства приказал немедленно звонить ему, когда Беридзе и Ковшов возвратятся...

— Ну, здорово, пропащие! — послышался хрипловатый со сна и явно довольный голос, заставивший Георгия Давыдовича улыбнуться. — Я уже экспедицию собирался снаряжать на розыски, звонил и телеграммы посылал во все концы. Ничего не случилось, здоровы?