Тропа длиною в жизнь, стр. 6

И словно кто-то ответил, и все его существо восприняло этот ответ: «Нет. Завтра».

Все хорошо, Сильный, все хорошо, – торопливо заговорила мать. – Заспался, должно быть. Отец молча кивнул и скрылся за пологом.

Весь день Волчонок мучился сомнениями: сказать или нет? До сих пор его видения касались соседей, и сомнений почти не было: лучше держать язык за зубами. Но тут… как не предупредить отца? И как предупредить?.. Не поверит, ни за что не поверит.

В конце концов Волчонок все же решил: «Вечером скажу. Тихо скажу, ему одному. А там будь, что будет!» Но вечером…

Вечером мама снова плакала. И, слушая в темноте его прерывистое сопение, возню, притворные вскрики и ахи Койры, дрожа от обиды и ненависти – к этому сопению, к этой громадной волосатой ручище, Волчонок не выдержал – прошептал в самое материнское ухо: – Завтра он руку сломает! И пусть! Едва не вскрикнув от страха, она зажала ладонью неосторожный рот и зашептала, убеждая, успокаивая, уговаривая…

Мать, конечно, думала: у ее мальчика просто от досады вырвалось. По-настоящему испугаться ей пришлось на следующий день, когда отец ввалился в жилище – шумный, злой, с правой рукой в лубке и на перевязи (он уже успел побывать у колдуна; ему-то зайца и оставил). Жены засуетились, захлопотали, а он, развалившись на хозяйском месте, покрикивая время от времени то на одну, то на другую, то на третью, длинно и сложно излагал все, что он думает о корнях и сучках вообще и об этом, треклятом, в особенности. Надо же! Он, один из лучших охотников их великого Рода, – и хуже мальчишки!..

– Порчу навели на тебя, Могучий, порчу, – бормотала Койра, – глаз твой отвели! Враг объявился; колдует по-черному, извести хочет…

Охотник поутих, задумался. Колдун говорил почти то же самое. И обещал отыскать врага.

Мать молчала. Ухаживала за отцом и не смотрела на сына. Но, раз или два поймав ее взгляд, Волчонок понял, что она не просто боится. Она онемела от ужаса.

(Да. Вот тогда-то он, несмышленыш, и сделал то, что определило его дальнейшую жизнь. Великую глупость сотворил! Но разве мог он знать?)

Когда суета улеглась и женщины куда-то ушли – по домашним делам, а отец, устраиваясь поудобнее и задев больную руку, невольно поморщился, Волчонок выскользнул из своего угла, подошел к нему и, коснувшись деревянного лубка, спросил:

– Больно?

Теперь ему было очень стыдно. Ну как он мог не предупредить? Ведь знал же! Отец положил здоровую руку на его голову:

– Мы – мужчины. А мужчины не знают, что это такое – больно. Запомни: не знают!

Волчонок горестно вздохнул:

– Это я во всем виноват. Я видел во сне, что с тобой это случится. И не сказал. А со мной и раньше такое бывало. Про Хромонога видел. И про Блошку, ту, у которой кожан лопнул и ноги кипятком обварил, помнишь?

Он почувствовал, как отцовская ладонь дрогнула на его затылке.

(В те же дни, должно быть, и кончились их мальчишеские игры – после истории с медведем. Точно, тогда. В то лето или в ту осень. И тогда же он стал говорить о своих видениях. Маленький дурачок, он думал, должно быть, – его странные сны пойдут общинникам на пользу? Быть может, и думал, да только не в этом дело. Он почему-то просто НЕ МОГ молчать. Несмотря на безнадежный ужас в материнских глазах, ставший уже привычным.)

6

Да, в ту осень Волчонок, помнится, «помогал» общинникам, как только мог. Словно нарочно, видения посещали его все чаще и чаще. Правда, в основном по пустякам.

– Силута, дай помогу. А то ты камень не удержишь, он тебе руку обожжет.

– Головастик, скажи отцу, чтобы завтра на охоте поосторожнее был. Они в какой-то овраг будут спускаться, ногу может вывихнуть.

– Эй, Сосновая Шишка! Подержи денек свою младшую дома. А то как бы она себе ногу сучком не распорола и не охромела бы!

Его выслушивали молча, хмуро. Женщины порой следовали советам – и все кончалось благополучно. Мужчины – никогда. И вывихивал ногу Головастиков отец, и ломалось копье у Оймирона – как раз тогда, когда должно было нанести решающий удар, и лопались посреди реки связки плота – так, что Грибоед и Сипатый едва вплавь спасались… Но и те, кто следовал советам, не благодарили, не радовались…

Волчонок чувствовал: вокруг него образуется пустота. Его сторонились не только сверстники – взрослые избегали его. Когда по привычке подбирался к очагам послушать охотников, не гнали; сами замолкали и расходились в разные стороны. И отец словно бы перестал замечать своего младшего.

Будто невидимая стена отделила его от общинников. Какой-то колдовской круг, а в центре – он сам. И мать. А потом пришла настоящая беда.

…Он очнулся в страхе. И обрадовался: жив! Сон это, и не про него! И еще больше обрадовался: уж теперь-то поймут, что он может для них сделать, какую беду отвести.

В жилище никого не было. Только его сестренка в своем углу, мурлыча себе под нос, возилась с кусками кожи. Шить училась, должно быть.

Он перебрался к ней поближе и увидел, как побелело лицо этой дуры, как она отшатнулась. Куски кожи упали на шкуру, покрывающую пол.

– Тихо ты, Рыжая! Смотри, не вздумай завтра на реку ходить. Водяные заберут! Поняла?

Она торопливо закивала и вдруг стала икать. Икает, икает – и остановиться не может. Он засмеялся: «Вот дурища-то!» — и, успокоенный, ушел в свой угол.

На следующее утро Волчонок убежал из стойбища и долго носился по окрестным холмам, пронизывал редколесье, скатывался в овраги, забирался в самые глухие уголки. Он один? И прекрасно; он и охотник, и дичь; он – ВСЕ. Никогда еще он не играл сам с собой так самозабвенно, как в этот раз. Последний.

Вернулся к полудню, радостный, еще не остывший от удачных охот, от схваток с чужаками и злыми колдунами. В жилище была только Силута.

– А где Рыжая?

– На реку побежала с девчонками, – неохотно ответила Силута, взглянув на Волчонка с удивлением и тревогой.

(«Тебе-то что до моей дочери?») И уже раздавались голоса оттуда, от тропы, ведущей вниз, к Большой Рыбе, и встревоженные выкрики: «Что? Что случилось?!» И он, зная, что случилось, на безвольных, негнущихся ногах доплелся до своего угла и упал лицом вниз, в шкуры, и зажмурился, и заткнул уши – только бы не видеть, не слышать… …И все же слышал. Девчоночьи голоса:

– Она говорила, что боится. Что Сын Серой Суки наколдовал…

– А мы…

– А она…

– А она все равно…

С этих пор круг замкнулся окончательно. Кажется, он почти не выходил из жилья. (Запрет, быть может? Не вспомнить.) Койра молчала, молчала и Силута. Отец появлялся редко, хмурый, озабоченный. Тоже молчал. Мать не трогал, но и не разговаривал. И не ложился с ней, давно уже не ложился…

Молчание. Невидимый круг, в центре которого – он, Волчонок, и его мать.

(Почему их не убили? Уже став взрослым, Аймик не раз задавал себе этот вопрос и находил один-единственный ответ: только потому, что у детей Тигрольва редко рождались мальчики. Реже, чем нужно, реже, чем у других. Род вымирал, и каждый ребенок мужского пола был на счету. Потому-то и было найдено иное решение. Потому-то и понадобился ни с того ни с сего детям Тигрольва двухъязыкий, хотя до сих пор и без двухъязыкого прекрасно обходились.)

Память почти не сохранила эти страшные, пустые дни. Осталось только одно: уже глубокая осень, и он перед жилищем колдуна. Сзади, полукругом, – старики; не только общинники, соседи тоже. И отец. Он, Волчонок, стоит на коленях на мокрой осклизлой земле, на черных листьях, уже почти ставших землей; дождь не прекращается, и ветер… А он почему-то без рубахи. А впереди, заслоняя телом вход в свое страшное логово, восседает ОН. КОЛДУН! Страшный, – от него и так-то ребятишки шарахались, а женщины сгибались в поклонах, а тут… Сидит неподвижно, что камень, и глаза из-под колдунской рогатой шапки уставил в самую душу, – не оторваться и глаз не отвести. И СПРАШИВАЕТ…