Весна в Карфагене, стр. 45

Охрана, менявшаяся раз в два часа на дозорных башнях по углам почти квадратного парка, была вышколена до такой степени, что ходила совсем неслышно и не бряцала оружием; слуги скользили по дому бесшумно; караульное помещение, конюшня, гараж, другие службы и казармы были вынесены за каменную ограду, далеко вниз, к подножию горы, на срезанной вершине которой помещались дворец и парк. К дворцу вела одна-единственная дорога, которая отлично просматривалась с вышек; говорили, что, как водится, были из дворца и подземные, тайные ходы, но ими никто не пользовался, потому что боевые действия в Тунизии давно прекратились, и она лежала вокруг мирная, тихая, оцивилизованная на французский лад.

…Душа казалась Машеньке маленькой слепящей точкой и летела далеко впереди нее по анфиладе белых комнат; летела так быстро, что предметы вокруг были неразличимы, смазаны, как вечерний пейзаж за окном экспресса "Санкт-Петербург – Николаев", на котором ездили они с мамой в северную столицу и обратно. Тонко пахло горячим чаем с лимоном, было слышно, как звякает серебряная ложечка в серебряном бабушкином подстаканнике, – они тогда специально взяли из дома свои стаканы, подстаканники, ложечки, салфетки – целую коробку всего своего, привычного и для них, и для их любимой горничной, маминой тезки, Анечки Галушко, сестры папиного денщика, которая сопровождала их в пути. Анечка была такая рыженькая, пухленькая, белокожая, такая веселая, голосистая хохлушечка. Она всегда была в хорошем настроении, всегда что-то делала и напевала. Анечка знала сотни чудесных украинских песен, знала не только их мелодии, но и слова, притом все до единого – вот что было ценно!

– Анечка, как же это можно столько знать и помнить?! – восхищалась ею мама.

– Тю, Ганна Карпивна, а че ни можно? Люблю – тай знаю!

– Золотые слова! – соглашалась мама. – Слушай, доченька, слушай, Маруся, надо любить – вот самое главное в жизни! А все остальное трын-трава!

– Ма, а что значит – трын-трава? Она где растет?

– Она нигде не растет. Трын-трава – это такое выражение. В Толковом словаре у Владимира Даля сказано, что трын-трава – это все ничтожное, вздорное, пустое, не стоющее уважения и внимания. Ты ведь знаешь, что Владимир Даль наш, николаевский, к тому же окончил Морской корпус в Петербурге, был выпущен мичманом, знаешь?

– Ма, у нас в гимназии это все знают, и портрет его висит в коридоре.

– Ну, вот и хорошо, – сказала мама, – ты гордись! Мы все им гордимся!

– А бабушка говорила, что гордыня – зло.

– Гордыня гордости рознь! – засмеялась мама. – Давай-ка чайку с лимончиком, пахнет-то как славно!

…Сначала душа ее летела быстро, а потом все медленнее и медленнее и наконец полетела совсем плавно, как пух одуванчика над большой зеленой поляной на окраине их усадьбы, там, где они играли в лапту [48]. Ах, как взмывал к самому небу ударенный битой маленький мячик! Как быстро она бегала по душистой траве! Раз в неделю поляну окашивали, и тогда в воздухе стоял неповторимо сладостный и свежий дух арбузных корок. Как ловко увертывалась она от брошенного в нее литого мячика! Как хотели мальчишки в нее попасть! Но она р-раз и увернулась. И мяч просвистел мимо! Да, а теперь даже руки не может поднять…

– Я руки не могу поднять! Зачем вы ушили? Я ведь вас не просила! Мне так жмет в проймах! И спину всю стиснуло. Зачем вы ушили? Что теперь будет?

– Она говорит что-то по-русски. Я не понимаю по-русски. У нас в доме кто-нибудь говорит по-русски?

– Откуда, мадам? – отвечала госпоже Николь Дживанши ее горничная-француженка.

– Боже мой, что за дурацкий дом, если, когда мне нужно, никто не говорит по-русски! Сбегай за доктором, он где-то в саду, он знает двадцать языков. Нечего ему болтаться в саду, его место у постели больной.

Привычная к вспышкам своей темпераментной госпожи, горничная флегматично пожала круглыми плечами и, переваливаясь уточкой, понесла свое полное тело к выходу из дома.

Минут через десять явился доктор в мундире офицера Французского военно-морского флота; невысокого роста, коренастый, с голубыми глазами навыкате, с пухлым рыжим кожаным портфелем в руке (в гарнизоне острили, что доктор с этим портфелем родился).

– Франсуа, вы знаете двадцать языков.

– Семнадцать, мадам.

– Ладно, не будем мелочными. Вы знаете русский?

– Можно сказать, нет, только читаю со словарем.

– Что она говорит?

– Она молчит, мадам.

– Она только что говорила. Не умничайте, пожалуйста! Клодин, – обратилась Николь к горничной, – потрогай стакан с чаем. Он уже не такой горячий?

– Он теплый, мадам.

– Доктор Франсуа, я распорядилась подать ей чай с лимоном, можно?

– Можно, мадам, чай никогда не повредит. А вот она и очнулась. Она смотрит на вас, мадам!

– О, Боже, какое счастье! – И Николь, эффектно воздев руки горе, ловко упала на колени перед постелью Машеньки. В Марсельском театре оперетты никто не умел так замечательно падать на колени, как Николь, – это был ее коронный номер. – Дитя мое, вы очнулись? Это я, Николь, мы познакомились с вами вчера вечером на спектакле. Вы меня узнаете?

Машенька посмотрела на нее внимательно и промолчала.

– Клодин, подай графине чаю! Вы будете чай?

Машенька молчала, но в глазах ее не было обморочной мути, она смотрела ясно, осознанно.

– Вы будете чай? – Губернаторша поднялась с колен и присела на краешек Машенькиной постели.

Доктор Франсуа поставил свой рыжий портфель на розовый мраморный пол, вынул из кармана часы, щелкнул крышкой, взял больную за запястье. Воцарилась тишина.

– Все в порядке, – сказал Франсуа через минуту, – давайте ваш чай.

Чай был с лимоном, тот самый, что обоняла Машенька в забытьи. Николь поднесла к ее губам тонкий стакан в серебряном подстаканнике, Машенька автоматически отхлебнула и отвела голову в знак того, что она больше не хочет.

– Мадемуазель, ваше имя! – вдруг резко, повелительно спросил доктор, как выстрелил.

– Мария, – не секунды не мешкая, отвечала Машенька. – А ваше?

– Мое? Франсуа. Но зачем вам мое?

– А вам мое?

– Она в полном порядке – реакция снайпера! – засмеялся доктор Франсуа и изучающе взглянул на Машеньку. Он предполагал, что перед ним обыкновенная истеричная девица, оказывается, нет, она ему явно нравилась. – Вы помните, что с вами случилось? – спросил он мягко.

– Смутно. Где я?

– Вы в доме генерал-губернатора Бизерты. Мы все рады вам служить. Вы чего-нибудь хотите?

– Да.

– Чего?

– Оставьте меня в покое.

XXXV

Все ушли. Машенька закрыла глаза и словно провалилась в теплую, мягкую яму. Она спала минут сорок, а когда проснулась, не вспомнила ни о Николь, ни о докторе Франсуа с его рыжим потертым портфелем, ни о горничной Клодин, у которой было такое выражение пухлого нарумяненного лица, как будто она прислуживает своей хозяйке из милости.

Сквозь ресницы Машенька видела, как поток воздуха колеблет и втягивает в распахнутое настежь высокое венецианское окно белую занавесь легчайшего тюля, и ей сразу вспомнился родной дом в Николаеве, похожее окно из ее спальни в сад, похожий тюль, с которым так же шалил ветерок, но, увы, не со Средиземного, а с Черного моря. Машенька была в ясной памяти и в твердом уме – это она почувствовала сразу; пошевелила руками – слушаются, ногами – слушаются, ощупала плечи, грудь, живот, о котором обычно говорила мама, что он "к спине прирос", – все было живое, атласно гладкое, теплое. Только предплечья и кисти рук в шершавых царапинах и пальцы на ногах сбиты и саднят, а в общем, все ничего, все неплохо. Машенька присела на кровати, огляделась: большая белая комната, розовые мраморные полы, огромная кровать со спинками в форме львов, вырезанных из какого-то неизвестного Машеньке розоватого дерева, за окном просматривается свежая зелень высоких кустарников, тишина полная.

вернуться

48

Лапта – палка, веселко, которым бьют мяч, как сказано у Владимира Даля. Командная игра с мячом и битой, в прошлом очень популярная в России. Некоторые элементы игры в лапту напоминают сегодняшний американский бейсбол.