Живинка в деле, стр. 20

А та парижская герцогиня, как получила свой заказ с Урала, развернула статуэтку, поглядела и вдруг побледнела, задрожала вся. Да как закричит от злости, хоть в чугуне все было точно, на первый взгляд, с нее. Та же статность, платье, в котором была, когда мастера видала, и даже перья на платке одно к одному отчеканены были, а вот лицом вовсе другая. Моложе и красивей.

Затрепетали от гнева у герцогини все жилки, когда догадалась она, с кого была статуэтка. Ведь то была богиня огня, стоящая в нише беседки. И хоть ни разу не видала герцогиня ту далекую, с которой мастер лепил свое чудо, поняла она, кто дороже был ему…

В страшной злобе вскочила герцогиня с места и, подняв статуэтку над головой, с бешенством кинула ее на пол. От удара словно застонал чугун, на мелкие рассыпался куски, только одни глаза уцелели. И так они печально глядели с пола, что с герцогиней сделалось плохо.

Потом, говорят, Кузя больше ничего не сделал. Его чахотка съела. На гневную депешу герцогини из Парижа об испорченной статуэтке управитель ответил кратко: «Мастер помер, наказывать некого». Безымянное озеро, в которое кинулась Акуля, с тех пор люди называют Акулей. И посейчас там играют волны — то сголуба, то иссиня… И, вспоминая старое, бывалые люди говорят:

— Добрый хмель рос на Урале, коли такие всходы новых поколений взошли — мастеров и умельцев. Одной грудью дышат они над сталью и железом, над машинами и зерном. Все едино. И такую силу никаким морозам не остудить, никакой буре эту силу не развеять. И все оттого, что крепкими корешками эти мастера закрепились в Уральской земле…

Чугунная цепочка

Про каслинское литье да про мастеров его давным-давно слава по свету гуляет. И тем эти мастера славы добились, что своей горячей кровинкой сумели чугун оживить. Недаром сказки и были про этих умельцев в народе живут. Из поколения в поколение передаются. Вот и про чугунную цепочку сказка-быль сложена, а в ней говорится:

Работные люди в старые годы в Каслях про свой завод да про свое житье-бытье так говорили: в наших местах пять больших да пять десятков малых озер. Пять церквей да пятьдесят пять плетей, и все разного вида. Вот оно, дело-то, какое получалось.

Хозяева заводов и разное горное начальство далеко от простого люда находились. Мелкая же сошка, вроде надзирателей, конторских служащих, на глазах у всех жили. Оттого все и видели, как эта сошка-блошка живет да из кожи вон лезет, чтобы потрафить начальству. И себя не забыть, без выгоды не остаться. Взятки брали, смотря по чину. И разных размеров были они — по неписаным законам давались, ни в каких конторских книгах не занесенные.

Правда ли, нет, будто в те годы один управитель Карпинский взяток не брал, хотя верой и правдой хозяевам служил. Без малого двадцать лет он в управителях Кыштымского горного округа значился. Оттого и до нас его имя дошло…

Говорят, много студеных зим над заводом Каслями отгуляло с того дня, когда это дело началось. Жил Карпинский не в Каслях, а в Кыштыме. В Касли наезжал, когда надо было. И вот в один из долгих зимних вечеров в зале большого расторгуевского дворца, у камина, в глубоком кресле, задумавшись, сидел Карпинский. Старик был одет по-домашнему, в халате. Тут же на маленькой скамейке, помешивая огромными чугунными щипцами пылающие в камине дрова, сидел лакей Никитка.

Это был щупленький на вид мужичонка, с редкой бородой на морщинистом лице. Он глядел на огонь в камине, и по его рано состарившемуся лицу пробегали тени. Никитка временами то поглядывал на барина, то смотрел в окно, за которым выла вьюга и шумел буран…

— Никитка! — будто очнувшись ото сна, окликнул Карпинский слугу. — Расскажи что-нибудь про старину.

Любил управитель слушать Никитку, первого сказочника на заводе, первого балагура и весельчака.

Был Никитка совсем неграмотным, а сказки говорил складно. Бывало, примется за побасенки — живо людей брало: откуда у него все бралось! Без присказулек не мог Никитка обходиться. Как начнет выговаривать про начальство да их проделки, — люди от души смеялись. Все нутро у заводской сошки вывернет наружу, да еще сольцой посыплет…

И вот как-то раз приехало из Екатеринбурга в Кыштым большое горное начальство. В ту пору смятение среди рабочих заварилось. И все из-за покосов и земельных наделов началось. Наотрез хозяин отказался давать рабочим покосы. А попробуй проживи без покоса, когда в другой семье без малого одна кормилица — корова. Заработки известно какие были в ту пору. Из бедности народ не вылезал…

Приказали рабочим собраться возле заводских ворот. Тут же крутился и Никитка. В кузнице работал он. Мелкими поделками пробивался. То на конном дворе конюхам помогал. Только не долго довелось ему на конях ездить. Выгнали оттуда за то, что, бывало, поедет с возом до Каслей, а потом сказку про себя сплетет: «Ох, и ехал я. Семь верст в сутки, только лес мелькал!» Одним словом, работник он был такой, про которых говорили в шутку: «Вся у него сила в язык ушла».

Ну вот. Обошли господа завод и к рабочим вышли. Сами злющие такие… «Быть разносу вместо покосов», — говорили рабочие между собой. Поначалу заговорило самое старшее начальство, за ним загудели младшие чины. Последним перед рабочими опять речь держал чиновник, шибко, видать, важный. Он был в суконном мундире с висячими эполетами на плечах. А стояла страшимая жара. Известно, самый сенокос.

Кричал, кричал этот начальник, а сам все время платочком с макушки пот вытирал. Вот она, эта самая голенькая макушка, и надоумила Никитку сыграть с господами злую шутку…

Подошел он к начальнику вдруг близко-близко, оттолкнул приказчика в сторонку и крикнул, глядя на розовую плешь эполетов:

— Ваше степенство! — гаркнул он. — У вас на челе-то вошь сидит-с!

Горный начальник в эполетах так и оторопел. Растерялся, оглянулся кругом, словно вошь могла быть с корову. А Никитка, крутясь возле него, уж другое сыпал: — Видать, ваше степенство, вы ручкой-с на их сиятельство смахнули-с, — глядя уж на Карпинского, бормотал он.

Дошел черед растеряться и управителю, но, увидав в Никиткиных глазах хитринки, Карпинский сразу догадался о проделке своего любимца, однако господам виду не показал и принялся громко кричать на Никитку. А тот уже шарил по земле, будто и вправду искал вошь. Искал и все время приговаривал свои гудки-прибаутки:

— Видал не видал, правду не сказывал.

Потом, будто поднял вошь с земли, крикнул:

— Вот она, живодерка окаянная, чуть их степенство не съела! Побегу камень ж ней привяжу да в пруд брошу. — И, дав круг вокруг эполетов, враз убежал.

Рассмеялся Карпинский.

— Не обращайте внимания, господа, на этого скомороха, — сказал он. — Самобытность, так сказать, первозданная. — И, круто повернувшись в разговоре, стал приглашать гостей на обед… Упоминание о званом обеде обезоружило начальство…

Как добился Карпинский у эполетов разрешение косить рабочим по болотам осоку — не ведомо нам, а вот что Никитку послали на конный двор для отсидки — сохранилась молва.

Не скучал Никитка в пожарке на конном дворе. Вечно там толклись старики. Все новости можно было узнать, а при случае и тайное послушать. Вроде такого: на каком заводе не вышли на работу заводские, где вспоминали Пугачева, да мало ли о чем они вели разговоры между собой втайне от наушников. Умели старики умное и нужное слово оказать, а еще умнее могли молчать, когда надо было.

Сыпал в отсидке на конном дворе Никитка свои побасенки, а между ними припоминал, когда и сколько раз его на конном плетями стегали, когда еще парнем был. Заодним и любимые присказульки говорил: «Робил в шахте, а попал в Сибирь». Или вроде такой: «Хотел надзиратель спеть по-соловьиному, а вышло по-петушиному».

Не только его дружки-старики, но и заводские женки приносили на конный двор Никитке шаньги и пироги. И опять радовался бобыль-сказочник людской доброте и, уминая шаньги, приговаривал:

— Голодное брюхо и гвоздь перемелет.