Мальчик со шпагой (сборник), стр. 95

— Только одну!

— Одну, одну… А с шифром надо разобраться. Любопытно…

— Не только любопытно. Может, и польза будет.

— Да какая же польза-то?

— А вдруг… клад?

— Тю-у… Ну какой клад мог быть у гимназиста?

— А может, нашел старинный… И перепрятал…

— Ох, Данила Валерьевич. Вроде ты уже не дитя, двенадцать лет…

— Ну и что? Самый тот возраст, когда всякими тайнами увлекаются, — рассудил Кинтель. — Тому Сойеру было столько же, когдаон клад искал. И нашел, между прочим.

— Надежды юношей питают… А если найдешь драгоценности, что будешь делать? Подашься в бизнесмены, в духе времени?

Кинтель вжал подбородок в кулаки. Прикрыл глаза.

— Не-а… Может, отдам… чтобы того пацана отправили на лечение. И еще кого-нибудь. На сколько хватит…

Дед смущенно крякнул:

— Ну… дай тебе Бог, как говорится… — И встал.

— Не трогай посуду-то, — велел Кинтель. — Сам вымою. Иди уж… к аптечке.

— Ты, Данила, хороший человек, но… циник, — сказал дед с ненастоящим упреком.

— Я современный подросток.

Утром дед крепко спал. (Ох, одну ли только рюмочку он пропустил на сон грядущий?) Кинтель разогрел вчерашние макароны, пожевал, взял полинялый рюкзачок и двинул на рынок за картошкой. Хозяйственные дела проворачивать лучше с утра, пока свежие силы. Он шагал по ранней, рыже-пятнистой от солнца улице и размышлял, что надо убедить деда, чтобы сговорился насчет машины, и купить картошку сразу, несколько мешков, засыпать в сарае в подпол. И дешевле обойдется, и не нужно будет каждую неделю топать на базар по слякоти или по снегу.

Но пока слякоти не было. Безоблачная синь и обещание летнего дня…

Когда Кинтель вернулся, дед мурлыкал и жужжал электробритвой. Бодро поинтересовался:

— Какие планы на выходной?

— К Салазкину пойду. Ну, насчет «Устава»… А потом обещал Регишку в парк сводить.

— Благородные помыслы… А я потружусь на литературной почве… — Дед выволок из шкафа разболтанную машинку «Эрика», выложил на стол пачку бумаги. — Статью буду сочинять для нашего славного «Вечернего Преображенска».

— Про вчерашних бюрократов?

— Про них родимых…

— Толич, ты и про того мальчишку напиши. Которому валюта нужна, чтобы вылечили. Может, поймут…

— Будем надеяться…

Кинтель взял из пачки чистый лист, завернул фотографию, затолкал ее во внутренний карман джинсовки.

— Толич, я пошел!

Вчера на остановке, ожидая автобуса, Кинтель все-таки проговорился Салазкину: мол, кажется мне, что прапрабабушка на фотографии держит «Морской устав». И Салазкин взял с него обещание «непременно появиться завтра утром!». И еще сказал: «Ты видишь, мы не зря встретились! Это просто судьба!» Сам Кинтель постеснялся бы столь откровенно и радостно выразить эту догадку. Но подумал, что, возможно, Салазкин прав…

Договорились на одиннадцать. Кинтель вышел без пяти минут. День уже разгорался, как в июле. Кинтель стянул курточку и, помахивая ею, зашагал к желтым корпусам «Дворянского гнезда».

Открыла Санина мама.

Сейчас Кинтель разглядел, что она не такая молодая, как казалась на теплоходе. Постарела за год? Едва ли. Просто Кинтель впервые видел ее так близко, без косметики, в надетом поверх пестрого платья синем халатике — как у школьной технички.

— Здрасьте… я к Сане. Он дома?

— Проходи, мальчик… Повесь курточку на крючок.

Кинтель шагнул. Повесил. Нагнулся, чтобы расшнуровать кеды. Санина мама не остановила его, как вчера Салазкин, и Кинтель мельком порадовался, что носки чистые и без дырок.

— Саню я заставила заняться уборкой в своей комнате, там чудовищный кавардак… Санки, к тебе мальчик!.. А я пошла докрашивать свою композицию.

Салазкин — встрепанный, в старом тренировочном костюме — появился в дверях. Просиял:

— Здравствуй! Какой ты молодец, что пришел!.. А меня тут взяли в ежовые рукавицы, в пе-да-го-гические. Исправляют трудовым воспитанием.

— Давай помогу.

— Нет, что ты! Я уже всё… Пойдем, только тахту придвинем к стенке.

Они придвинули. Салазкин утащил в коридор совок и веник, стремительно вернулся. Плюхнулся на тахту, вскочил:

— Садись, Даня… А я заранее «Устав» приготовил, вот…

Знакомая книга лежала на столе. Кинтель потянулся к ней…

— Санки!.. — Это голос матери долетел из другой комнаты. — На минутку, пожалуйста!..

— Даня, извини, я сейчас… — И Саня ускакал.

Кинтель взял книгу — сгусток старины и тайн. Надо теперь сравнить поточнее: такая же, как на снимке?

Он вспомнил, что фотография в кармане курточки.

Вышел в прихожую. Мягко ступая по ковровой дорожке, дошагал до вешалки. Из-за приоткрытой двери слышны были голоса. Салазкин говорил жалобно и капризно, мама негромко и увещевательно:

— Я просто советую тебе быть внимательнее. И разве тебе недостаточно друзей на Калужской?

— Ну, ты ничего не понимаешь! Ты даже не запомнила его! А там, на «Кутузове»…

— Я прекрасно запомнила. Я еще тогда обратила внимание на какую-то его… угрюмость. Если хочешь знать, это неистребимая печать улицы…

Слабея от стыда, Кинтель задержал дыхание. Увидел себя как бы со стороны. Ведь и правда, ежа не причешешь, как ухоженную кошку. И отпечаток уличной вольницы въедается в человека, словно угольная пыль. Тем более, что и старые брюки не глажены, и майка со штопкой на боку. И как он вошел — угловатый, нескладный…

— Кстати, почему он был с дедушкой? Кто его родители?

— Ну откуда я знаю? Допрашивать, что ли?

— Не допрашивать, а деликатно поинтересоваться…

— Дедушка у него очень интеллигентный человек. Такой же книголюб, как папа…

Мама ответила что-то неразборчиво.

— Ну и что же? — тонко возмутился Салазкин. — Я же не могу, как Ричард на поводке! На фига было тогда переезжать сюда?

— Вот-вот! Этому ты, видимо, научился у него…

— Ничего не у него! Он… наоборот… Если хочешь знать, его прапрабабушка была польская графиня в свите Стефана Батория…

Возникший в прихожей Ричард вопросительно помахивал хвостом-обрубком и смотрел, как вчерашний знакомый осторожно снимает с крючка куртку, сует ноги в кеды. Может, гавкнуть? Кинтель, глядя в собачьи глаза, прижал палец к губам, бесшумно отодвинул язычок замка… Прикрыл за собой дверь. И в незашнурованных кедах кинулся по лестнице через все этажи: с девятого до входа в подъезд.

УЛИЦА П. МОРОЗОВА

Обиды на Салазкина не было. Никакой. Мало того, не было обиды и на его мать. Была досада на себя и ощущение постыдного провала. Словно, не умея танцевать, сунулся вальсировать посреди большого зала и оскандалился под неловкое молчание всех, кто это видел.

…Была еще злость. Но опять же не на маму и сына Денисовых, а на весь белый свет.

Кеды он зашнуровал только у своего дома. Деду пришлось соврать: уехал, мол, новый приятель на дачу, неожиданно. Врать придется и после: что книжка на снимке все же не «Устав» и прочитать цифирь не удалось… Обидно. Теперь до «Устава» не добраться. Разве что когда-нибудь потом, в какой-нибудь столичной библиотеке с редкими книгами Кинтель разыщет этот раритет и разгадает тайну.

Впрочем, сейчас тайна уже не казалась такой важной. И горечи оттого, что на неведомые сроки отодвинулась разгадка, почти не было. Была печаль, что не получится теперь ни дружбы, ни даже простого знакомства с Саней Денисовым, который год назад так хорошо пел песню о трубаче… Но и эту печаль Кинтель принимал с хмурой покорностью судьбе. Он привычный. Случалось переживать и не такое… Да и зачем ему этот мамин Салазкин? Ну славный, доверчивый, хорошо с ним, не надо быть вечно ощетиненным, пренебрежительно-насмешливым, как с «достоевскими» и одноклассниками. Однако что поделаешь? Мало ли неплохих людей в жизни встречается и уходит… А пока надо думать о том человеке, которому он, Кинтель, действительно нужен. Такой, как есть, без придирок. Регишка-то ждет!

Кинтель почистил и поставил вариться картошку. Деду (который все стучал на машинке) велел следить, чтобы «не сплавить на плиту варево». Потом соврал еще разок: сказал, что пообедает у отца.