В ночь большого прилива (сборник), стр. 78

— Ну, му-уля, — сказал кто-то в упавшей опять тишине. И было здесь и уважение, и недоверие: неужели сунулся в зонг? И жалость к дурачку: зачем признался-то?

Гугенот помигал.

— А… я понял. Ты кому-то подарил его? Кому?

Альбин встал и молчал.

— Или где-то потерял, а потом его кто-то из ребят, видимо, нашел? И ты не знаешь кто? — решил откровенно выручить бестолкового Утю Гугенот.

— Ага… — выдохнул Альбин.

— Я так и подумал… Но это, к сожалению, не решает вопроса…

— А можно мне взять значок? — тихо попросил Альбин.

— Увы, нельзя. Это вещественное доказательство. Пока виновник не найден…

— А если… будет найден? — еле слышно спросил Альбин.

— Тогда, конечно, значок тебе вернут.

И стало тихо-тихо. Корнелий все понял. «Не надо!» — хотел крикнуть он Альбину. И не крикнул. Казалось, что в тишине нарастает звон. Вдруг представилось Корнелию, что это звенят разбитые тонкие стекла — черные зеркала пространств. Словно Альбин сорвался с высоты и летит вниз, пробивая их своим телом… И сквозь этот звон Корнелий не услышал, а скорее угадал, что Альбин говорит директору:

— Это я был в зонге… Теперь отдайте, пожалуйста.

…В школе и в Комиссии попечителей детства Альбин упрямо твердил, что был в зонге один. Если был кто-то еще, то он этого не знает. Несмотря на такое явное запирательство, Машина добросовестно учла прежнее примерное поведение Альбина Ксото и ограничилась исключением из колледжа. Правда, родители заплатили крупный штраф. Тогда еще не было единой системы наказаний, которая определяла бы шансы на смертную казнь (сейчас, если виноваты дети, — шанс падает на родителей).

Вскоре Альбин с отцом и матерью уехал из Руты. Корнелий опять лежал с разболевшейся ногой, когда Альбин зашел попрощаться. Расставание получилось скомканным. Корнелию казалось, что Альбин догадывается о его трусости. И еще о трусости в классе. Тогда ведь вспыхнула мысль — вскочить и крикнуть: «Я тоже хотел с Альбином в зонг, только из-за ноги не смог!»

После этого легче было бы жить.

Но не посмел. И успокаивал себя здравой мыслью: «Это же ничем ему не поможет».

— Будущим летом постараемся приехать на старую дачу, — неловко сказал Альбин.

— Ага… приезжай, — выдавил Корнелий. Он смотрел не в глаза Альбину, а на значок. Маленькая линза с буквой «С» блестела на дорожной курточке.

— Надо идти собираться… Пока… — сказал Альбин.

…Почему это помнится больше всего? Разве и до той поры и потом не трусил Корнелий, не юлил? Разве (если совсем честно говорить) не предавал? Этот случай с Готическим кварталом — разве порядочный поступок? Да и других «эпизодов» хватало в биографии.

Так почему же помнится Альбин?

«Потому что других я никого не любил», — подумал Корнелий. А Хальку он любил по-настоящему. Так, как, наверно, любят брата в тех редких семьях, где бывает двое, а то и больше детей… «Потому что, когда я предал его, я предал себя…»

После этого школьная жизнь вспоминалась смутно и одинаково. Мулей он больше не был. Но страх все равно жил в нем: страх перед одноклассниками, учителями, экзаменами… Потом страх перед начальством. Страх плохо сделать работу. Страх потерять благоустроенное бытие…

Ну и что теперь?

…А инспектор Мук, ныряя к столу слюнявым лицом, подвел итог какой-то своей исповеди:

— Ну и что? Все едино… Проблевали мы свою жизнь, просопливели. Что была, что не была…

Волна холодной ровной злости прошла вдруг по Корнелию, обдала голову. Он откинулся к спинке стула.

— Послушай, инспектор… Ты латинский шрифт когда-нибудь учил?

— М-м… че-во?

— Латинским шрифтом твое имя с какой буквы пишется?

Слегка трезвея от необычности вопроса, Альбин Мук произнес:

— С… какой… Конечно, с «А». По-всякому с «А». — И добавил с ноткой самодовольства: — Да. А ты думал что?

— Вот и хорошо… — То, что имя этого Альбина пишется не так, как у того, у Хальки, доставило Корнелию хотя и короткую, но ощутимую радость.

Почему? Какое значение это имело теперь?

Корнелий, шатнувшись, встал.

— Пойду я. Ну тебя…

И через минуту упал в камере на казенное одеяло.

СТЕНА

Проснулся Корнелий поздно. Вопреки вчерашним ожиданиям, голова была ясная. Никаких последствий ночного «сидения». И все четко помнилось — что было позавчера и вчера и что будет дальше. Очень скоро — завтра!

Но в этой мысли не было паники. Была тяжкая притерпелость.

Корнелий спал ничком, а теперь повернулся на спину. Стеклянные створки окна за решеткой были открыты. Сквозь железные завитушки доносился шелест клена и птичье чвирканье. И воздух был свежий, хороший. Идиллия…

«Так он встретил свой последний день жизни», — с неожиданной язвительностью подумал Корнелий.

Впрочем, завтра будет еще день. Но уже не полный, без вечера. Придет этот… как его… исполнитель (ох ты, дипломатия тюремных терминов), и — кранты.

Корнелий поймал себя на том, что в мыслях его проскакивают интонации и выражения Рибалтера. И сразу вспомнил его длинное лицо, язвительный рот, желтые глазки и голый череп. И неповторимые уши Рибалтера. Они большие, плотно прижатые к голове, но с отогнутыми, торчащими, будто крылышки, верхними краями.

С чего он вспомнился? Больше некому, что ли?.. А кому еще? Разве были друзья? Кто?

С Рибалтером они хотя и ругались и громко обвиняли друг друга во всяких грехах (часто всерьез), но какой-то ниточкой были вроде бы связаны. Или это сейчас так кажется?

«Надеешься найти в том, что прожил, хоть что-то этакое, светленькое?»

Да, не было в мыслях страха. Наверно, страх позже придет, навалится опять глыбами, но сейчас Корнелий ощущал лишь печаль, разбавленную, как слабеньким уксусом, раздражением…

Забухали шаги, вошел незнакомый пожилой улан с висячими усами и унылой мордой. Поставил два судка.

— Вот, велено принести. Завтрак…

— А как поживают их благородие старший инспектор господин Мук? — неожиданно сказал ему в спину Корнелий. — Не маются ли с похмелья-с?

Улан без удивления воспринял тон вопроса. Обернувшись, ответил так же:

— Маются. Домой поехали. Сказали, к обеду будут.

— Чэдная простота нравов. Пастораль.

Несмотря на ясность в голове, тело болело, как после маневров на милицейских сборах. И было ощущение противной липкости оттого, что спал в одежде.

— Служивый, ванна есть в вашем заведении? Или душ хотя бы?

— Во дворе за конторой душевая, — буркнул улан. И удалился.

«А я ничего, я держусь. Я вполне…» — слегка самодовольно подумал Корнелий.

Постанывая, он поднялся, вышел во двор. Ох какое солнечное и ласково-прохладное было утро! Как в давние времена, в дачном поселке на южной окраине Руты. В ту пору Корнелий, выскакивая из дома, замечал всякую мелочь. Как переливается радуга в капельке росы: чуть поведешь головой — и солнечная искра делается то алой, то лимонной, то фиолетовой… Как золотятся свежие щепки у недостроенной беседки. Как торопится в щель на крыльце черно-зеленый жук (и на спине у него тоже точка солнца)…

Может, в этой нехитрой радости созерцания как раз и есть смысл жизни?

Корнелий решил прожить последний день именно так. Он будет наблюдать за листьями, летучими семенами, облаками, букашками на травинках. За тем, как блестит консервная крышка в мусоре у забора. Как скачут воробьи… От всего этого он получит удовольствие тихое и спокойное, какого не знал раньше.

Вот только надо принять душ да соскоблить с физиономии идиотскую щетину…

Однако по дороге к душевой Корнелия качнула мягкая, но сильная усталость. Не сопротивляясь ей, он сел в траву. Как раз там, где сидел вчера, у ящиков. От слабости он словно поплыл вместе с землей. Но это было без тошноты, без головокружения. Даже приятно. Потом Корнелий зацепился глазами за высокие облака, движение прекратилось, и он оказался как бы на крошечном травянистом островке, повисшем внутри голубой небесной сферы.