Лужайки, где пляшут скворечники (сборник), стр. 87

Сейчас отец изложил мне это сухо и будто через силу. Но я видел, что это просто от неловкости.

— Он живет с матерью в Калуге. Заканчивает школу. Ему восемнадцатый год…

— Почему вы мне раньше ничего не говорили?! — Я был ошарашен.

— Мама не хотела. И бабушка. Они считали, что та моя жизнь — дело прошлое и нашей семьи не должно касаться. На этих условиях мама и согласилась выйти за меня… Но надо отдать ей справедливость: она не спорила, когда я уезжал, чтобы повидаться с Алексеем.

Понятно теперь, почему меня не назвали Алешей. Не могут быть два Алеши у одного отца. — Целых одиннадцать лет я не знал, что у меня есть брат!

— Да. Это… было неправильно. Но я обещал. Я бы и дальше молчал, но сейчас мне показалось, что ты все уже знаешь. Решил, что поэтому ты и сказал о брате тому… Лыкову…

— Нет. Это просто такое вот совпадение, папа…

На следующий день я разболелся по-настоящему. Может, от переживаний. В гимназию опять не пошел. И с утра до вечера укорял бабушку за то, что она всю мою жизнь водила меня за нос.

Бабушка оправдывалась и ссылалась на маму.

Но с мамой про Алексея говорить я не стал. Понимал, что в этом случае у них с отцом начнется «выяснение позиций». Мама у меня очень красивая и потому очень решительная. Хорошо, что мое воспитание она передоверила бабушке, а то всегда ходил бы по струночке.

А потом, через день, я вдруг успокоился. Ведь ничего в моей жизни не изменилось. Ну и что же, что брат? Во-первых, не совсем родной, а только наполовину. Во-вторых, далеко. В-третьих, гораздо старше меня, у него небось девицы и дискотеки на уме, а малолетние родственники ему в друзья не годятся.

Мама к тому, что секрет открылся, отнеслась довольно спокойно: «Вот и хорошо, одной проблемой меньше».

Теперь отец мог без утайки звонить в Калугу. Раза два говорил с Алексеем и я. Но разговоры были ничего не значащие: «Привет!» — «Привет!» — «А я и не знал, что у меня есть брат…» — «Ну, ничего, теперь знаешь…» — «Может, когда-нибудь увидимся…» — «Обязательно увидимся. Возможно, этим летом. Вот поступлю в институт…» — «А ты куда будешь поступать?» — «Наверно, в политехнический». — «Ну, ни пуха ни пера». — «Ага. К черту…»

Это первый такой был разговор. Но и второй в том же духе. Алексей признался, что он-то знал про меня с младенчества и

не раз спрашивал про меня у отца. Но меня такое внимание почему-то не очень тронуло.

К нашей директорше меня не вызывали. Видимо, она во всем разобралась сама. Вот и хорошо. Не очень-то мне хотелось с ней беседовать, с нашей твердокаменной Валентиной Константиновной. Я бы, чего доброго, разревелся там, как при отце. Или, наоборот, вскипел бы и наговорил чего-нибудь «вызывающего».

Лыкунчик меня не задевал и не глядел на меня. Его приятели — тоже. Ну и прекрасно! Ничего другого мне и не надо было от этого предателя. Конечно, предатель!.. И все же я ни разу не пожалел, что там, на седьмом этаже, не ударил каблуком по доске. Как бы я сейчас жил? Иногда мне снилось, что я все-таки ударил. Будто никто этого не знает, но я все время помню разможженное тело Лыкунчика на кирпичах. «Убийца…Убийца…»

Да на кой черт он мне сдался, чтобы я из-за него всю жизнь потом мучился!..

Впрочем, ну его, Лыкунчика. Больше в моем рассказе его не будет.

Я благополучно окончил пятый класс и в начале июля уехал в летний лагерь «Богатырская застава».

ГОРЯЩИЕ ТОЧКИ

Бывают же такие злые совпадения!

В ту ночь, когда заполыхал наш дом, я тоже чуть не сгорел, хотя находился далеко от города.

Наш отряд «Алеша Попович» отправился в двухдневный поход, и на ночевку мы встали в сосновом лесу на берегу Птичьего озера.

В палатке было душно, и среди ночи я с одеялом на плечах выбрался наружу. Сел у костра. Здесь было еще несколько «поповичей», которым не спалось. Я смотрел, как искры летят к черным лесным верхушкам. Вверху искры не гасли, а продолжали гореть, как очень далекие стоп-сигналы. Так мне казалось. Их можно было принять за звезды. Только звезды голубые и белые, переливчатые, а горящие точки были пунцовые. Может быть, они намекали на беду. Но я ничего не предчувствовал, было только немного грустно.

Скоро меня сморило. Я на этом же месте улегся на бок и уснул. Уснули, видимо, и другие. Даже те, кого назначили костровыми.

Никто не видел, как ползучий огонь по сухой хвое подобрался к моим ногам и начал глодать правую штанину. Он выел изрядный кусок джинсовой ткани и наконец куснул меня за щиколотку. Я взвился ракетой, взвыл и заплясал.

Перепуганный костровой облил мне ноги из «дежурного» ведра. Инструктор Володя, студент медицинского института, смазал ожог каким-то холодящим кремом и забинтовал.

— Держись, «попович», это не смертельно, через пару суток заживет. Со штанами хуже, терапия здесь бессильна. Разве что хирургическое вмешательство.

Но я махнул рукой. Подвернул штанины до колен — обгорелую и уцелевшую. А вернувшись в лагерь, сунул джинсы в самую глубь рюкзака. У меня были еще шорты из палаточной ткани — потертые, много раз чиненные, но прочные — мне их потом хватило до конца лета.

А про пожар я ничего не знал до конца смены. Лишь за день до прощального праздника приехал на нашем красном «жигуленке» отец. И все рассказал — коротко и насупленно.

Почему-то я сперва не очень огорчился. Наверно, просто отупел от неожиданности. И обиделся:

— Почему сразу-то не сообщили?

— А зачем? Чтобы испортить тебе здешнюю жизнь?

— Какая здешняя жизнь? Я бы тут же приехал!

— Зачем? — опять сказал он.

— Ну… помог бы. И вообще…

— Какая там помощь! Только путался бы под ногами.

…Отец раньше был пилотом на местных самолетных линиях. Потом рейсы стали сокращать — у авиакомпании не хватало денег. Летчики увольнялись: кто по собственному желанию, кто по сокращению штатов. Уволился и отец. Тем более что к тому времени у него вдруг стало сдавать зрение.

Жаловаться на судьбу он не стал. Поступил конструктором в фирму «Альбатрос», где проектировали и выпускали дельтапланы. Ну, и не только дельтапланы, а много чего — от коек-раскладушек до разборных павильонов для выставок. Но отец занимался главным образом дельтапланами, летчик все-таки.

Впрочем, теперь он не был похож на летчика. Вместо синей формы носил костюм, отпустил бородку и сделался похожим на Чехова с фотографии из собрания сочинений. Особенно когда надевал очки (а надевал он их все чаще). Мамина знакомая Клара Ивановна как-то сказала, что «у Максима

Аркадьевича в общении с людьми появилась «чеховская мягкость». Так оно, видимо, и было. Но в трудные моменты и в минуты досады проявлялся в папе и прежний командир воздушной машины. А иногда этот командир и «Чехов» сливались в нем. Это и был мой папа Максим Аркадьевич Иволгин.

От слов отца, что я только путался бы под ногами, обида у меня усилилась.

— Тогда почему ты сейчас приехал? Уж дал бы мне дожить тут до конца! Завтра у нас закрытие смены, я уже богатырский костюм приготовил для выступления. Зря, что ли, старался?

— Завтра я не могу. Масса дел.

— Ну и не надо. Я с ребятами вернулся бы на электричке…

— И приехал бы к головешкам. Представляю твою реакцию.

Да, в самом деле…

Пока мы говорили, один за другим подбегали ребята.

— Уезжаешь, «попович»? Жалко…

— Почему тебя Поповичем дразнят?

— Никто меня не дразнит! Мы все друг друга так зовем. Потому что имя отряда такое!

Отец понял, что задел мою больную струнку — напомнил о неприятностях в гимназии.

— Ладно, иди попрощайся с «поповичами» и возьми вещи, начальника я уже предупредил. Не канителься, пожалуйста.

Я и не канителился, через пять минут вернулся с рюкзаком. Кинул его на заднее сиденье, а сам устроился рядом с отцом. Пристегнулся. Отец покосился:

— Ты же знаешь, что впереди можно ездить с двенадцати лет.

— Ну как гаишники определят, одиннадцать мне или двенадцать?