Лужайки, где пляшут скворечники (сборник), стр. 84

— Да ничего я не могу объяснить! Потерпи.

До чего же вредная личность! Так бы и дал «о-пле-уху». Или другую «опле…», ниже спины. Ну, ладно… Артем стал терпеть.

Показался город. И х город. Со знакомыми колокольнями, многоэтажками и башней Главной почты. С похожими на бугристый, изрытый плюш Пустырями. Там и тут на этом плюше виднелись длинные коробки цехов, трубы и нитки рельсовых линий.

Заблестела маковка церкви. За нею на миг возникло прозрачное пространство, где угадывались очертания причудливых зданий и башен. Впрочем, возможно, что Артему это лишь показалось. Мысли его были о другом.

Самолет стал снижаться круто-круто, почти падал. Кей даже взвизгнул тихонько и вцепился в борт. Побежали под колесами кусты и кочки. Толчок… И почти сразу аппарат замер посреди ровной лужайки.

Артем узнал эту лужайку. В ста шагах от дома!

Подбежал Бом, взвалил на борт тяжелые лапы, заулыбался розовой пастью. Максим потрепал его по украшенным репьями ушам. Рядом высоко прыгал рыжий Евсейка — и при каждом скачке ухитрялся сделать лапами множество движений.

Кей, не дожидаясь трапа, махнул через борт. Упал на четвереньки, вскочил. Артем дождался, когда Максим сбросит лесенку. Выбрался.

— Пока… — шепотом, без улыбки сказал Максим и протянул руку в полосато-голубом обшлаге. Артем осторожно пожал ее — пальцы были тонкие и легкие, как трубчатые птичьи косточки.

— Пока… Максим.

Бом все прыгал и ластился.

— От винта, — строго сказал ему летчик. Бом отскочил. Винт взорвался шуршащим свистом, и самолет взлетел почти без разбега. Евсейка перепуганно сел, по-человечьи раскинув задние лапы. Кей запоздало замахал вслед парусиновой птице. Она ушла за тополя.

Кей взял Артема за руку.

— Пошли.

— Да, скорее! — рванулся Артем. Хотя непонятно: куда спешить?

— Нет, не скорее. Нельзя торопиться.

— Почему?

— Нарушишь структуру…

— Ох и зануда… — И Артем пошел рядом с Кеем неторопливо (тот опять слегка прихрамывал). Внутри у Артема все стонало от непонятного ожидания, и под левой лопаткой напомнила о себе колючая боль.

Из кустов цветущей сирени повернули к дому.

Нитка стояла на крыльце. С распущенными по плечам волосами, в цветастой, очень широкой кофте, которая охватывала ее колоколом.

Артем и Кей подошли. Стали.

— Нагулялись? — сказала Нитка. — Ох и бродяги. Я жду, жду… Кей, почему ты опять такой растрепанный? Нет на тебя управы…

Из дверей показалась Лелька. Подскочила, ухватила Кея за рубашку. Заставила нагнуться, что-то зашептала в ухо. Он закивал. Потом независимо сообщил Нитке и Артему:

— Мы пошли, погуляем. — И они пошли.

— Опять! Тём, посмотри на этого беспризорника! Не успел появиться, и снова…

— Беспризорник и есть, — сокрушенно согласился Артем.

— Ты возьмись за него наконец.

— Ладно, — и Артем встал к ней близко-близко. Щекой коснулся ее волос.

Из кустов к Лельке и Кею вышел мальчик. Похоже, что Зонтик. Только в незнакомой одежде. В старинном матросском костюме, вроде как у Максима, только солнечно-желтом. И они пошли втроем.

Потом их догнал маленький желтый скворечник на петушиных ногах. Втиснулся между Кеем и Лелькой. Они взяли его за тонкие обезьяньи ручки.

— Кей! Чтобы к ужину был дома! А то я не знаю, что с тобой сделаю! — пообещала с крыльца Нитка.

Ребята не оглянулись. Спинами они говорили: «Мы немало повозились с вами, сделали все как надо. Теперь дайте нам заняться своими делами».

Над Пространствами поплыл знакомый полуденный звон.

БАБУШКИН ВНУК И ЕГО БРАТЬЯ

Ты каждый раз, ложась в постель,

Смотри во тьму окна

И помни, что метет метель

И что идет война.

С. Маршак. Зимний плакат. 1941

ДОСКА НА СЕДЬМОМ ЭТАЖЕ

Когда я родился, бабушка хотела, чтобы меня назвали Алешей. Но это было никак нельзя. Мама и отец решили, что я буду Александром. И я стал Сашей.

Но бабушка, если мы были одни, часто называла меня Аликом. Алик ведь может быть и Александром и Алексеем — одинаково…

И в летнем лагере меня стали звать Алькой. Услышали, как бабушка, когда она приезжала в родительский день, называла меня так, и многие это подхватили. Может, потому, что и без меня в отряде было восемь Саш, Сань и Шуриков.

Я не спорил. Мне и самому это нравилось.

И ребята нравились. И лагерь. Здесь было совсем не то, что в школе.

Можете считать меня кем угодно: злодеем, психом, садистом, но я понимаю тех молодых солдат, которые вдруг хватают автомат и — веером по своим обидчикам. По всей этой дембельской и дедовской сволочи, которая издевается над первогодками. Над теми, кто слабее.

Потому что я знаю по себе, как могут довести человека. И не в какой-нибудь там казарме, а в нашей замечательной школе-гимназии номер шесть — такой английской и такой джентльменской, такой музыкальной и такой танцевальной, такой знаменитой на весь город…

Первые три класса я проучился там нормально. Крепких друзей не завел, но и не приставал ко мне никто. Четвертого класса, как нынче водится, в гимназии не было, после начальной школы — сразу в пятый. В этом пятом люди оказались уже не те, что прежде, появилось много новеньких. Среди них — Мишка Лыков, которого все почему-то звали Лыкун-чиком. Говорили, что папаша Лыкунчика ворочает делами в каком-то банке. Не знаю. Дорогими игрушками Лыкунчик не хвастался, в гимназию приезжал не на папиной машине, а на трамвае. И богатыми шмотками не выделялся.

Выделялся он другим — подлым характером. Любил по-выделываться перед тем, кто не может дать сдачи. Самым таким неумеющим в классе оказался я. Потому что по натуре своей я трус, никуда не денешься.

Лыкунчик это почуял быстро.

У него была компания приятелей, человек пять. Вот с ними-то он и начал меня изводить. А остальные помалкивали.

Изводили подло. Бить почти не били, только изредка дадут по шее или поваляют в сугробе. Но все эти щипки и тычки, подначки, дразнилки… Соберутся вокруг и давай припевать:

Милый мальчик, съешь конфетку
И утрись скорей салфеткой… —

и тряпкой, которой вытирают доску, по губам…

Потом деньги стали с меня трясти. Ну, я один раз отдал, сколько было:

— Подавитесь, только не лезьте!

Но они снова. Тогда я не выдержал, рассказал дома.

Бабушка пошла к нашей директорше. Лыкунчика и его друзей поругали. Даже папашу Лыкова вызывали, и был слух, что он дома Лыкунчику крепко врезал. Больше эта шайка денег с меня не требовала. Но изводить меня они стали еще пуще. То дымовуху мне в парту сунут, а потом вопят, что я сам принес. То в спортивной раздевалке одежду спрячут или брюки завяжут тугими узлами. То обступят на улице и опять:

Милый мальчик, съешь сосиську,
А не то отрежем…

И это на весь квартал.

Я старался уходить из школы крадучись, выбирал окольные переулки, чтобы не заметили, не догнали. А для них это — новая забава. Охота. Выслеживали и гонялись. А я убегал…

А что делать-то? Если бы честная драка, один на один, я бы как-нибудь скрутил свою боязливость. Но ведь их целая свора.

У Лыкунчика было круглое лицо и серые глаза с длинными, будто кукольными ресницами. Если не знать, то можно подумать: вполне нормальный пацан, славный такой.

Но я-то знал, какой он «нормальный». Ох и ненавидел же я его! И всех его «шестерок». И появись у меня автомат, я бы не дрогнул.

Так по крайней мере я думал тогда.

Автомат у меня, конечно, не появился. Говорят, на черном рынке можно добыть, но стоит это полтора миллиона.