Лужайки, где пляшут скворечники (сборник), стр. 135

Кругом пусто-пусто, лишь очень синее небо и барханы. Песок удивительно чистый, желтый. А солнце — белое, ослепительное и горячее. Но без жесткого обжигания. Наоборот, хорошо от его лучей. Я купаюсь в них и… вдруг замечаю, что я совершенно голый. Ой, мамочка! Куда деваться, где спрятаться? И продолжаю бежать. А Настя бежит в двух шагах от меня, сбоку, и смеется. Я боюсь взглянуть на нее, добавляю скорости, чтобы умчаться подальше. Но слышу — не отстает. Я бросаю на нее перепутанный взгляд. Ох, да она ведь… тоже… Ну, не совсем, а в каких-то легоньких клочьях тумана. Клочков этих все меньше, встречный ветер сдувает их с Насти. И вот уж совсем… И на плечах у нее солнечные зайчики. И она все смеется. Догоняет меня, берет на бегу за руку.

— Не бойся, мальчик. Мы же совсем одни!

Я еще несколько минут боюсь, но потом солнечный воздух сдувает с меня страх, как с Насти сдул клочки тумана. И мне становится так беззаботно, так радостно! Ноги уже не проваливаются в сыпучий песок, а едва касаются песчаной ряби. Я почти лечу. И Настя рядом… Она не только Настя, а еще и Золушка, и Маша из «Щелкунчика», и… принцесса Женька. В общем, она не та, что наяву…

Иногда мы взлетаем почти на метр, и ласковый солнечный жар еще сильнее охватывает нас, поддерживая на лету. А потом, дурачась, мы падаем и окунаемся по горло в сыпучий теплый бархан. Выскакиваем и бежим дальше.

Я в восторге:

— Не бойся, девочка! Это наши пески!

— И море!

Да, и море! Мы будем долго без устали бежать так, а потом с каменистого берега прыгнем в зеленую прохладную глубину. И сольемся с этой глубиной и со всей планетой, и будем волнами, небом, звездами, и тогда наступит полное счастье.

Я видел это несколько раз, но добежать до моря никогда не успевал, просыпался. Но все равно я вспоминал сон с радостью, хотя и со стыдом тоже.

Настя в этом сне была совсем не как на самом деле. Ная-ву-то я давно уже смотрел на нее без всякого замирания, а тут в ней словно какое-то волшебство просыпалось.

Но был и другой сон — такой, что я боялся вспоминать.

Будто наступило первое сентября, и в школе вспомнили мою драку с Вальдштейном и решили, что напрасно позволили тогда отвертеться от наказания. Вызвали на педсовет, и Клавдия Борисовна заявила:

«Иволгина следует заклеймить

«Иволгина», — слабым от испуга голосом возразил я.

«Он еще и спорит! Заклеймить в прямом смысле!»

И я понял! На меня поставят клеймо — как на Миледи в «Трех мушкетерах». И никуда не денешься…

Меня приводят в спортзал. Там за длинным столом сидят учителя, директор, какие-то незнакомые люди. А сбоку от стола стоит Настя. Но она не такая, как наяву, а взрослая. В какой-то дурацкой эстрадной одежде, вроде купальника с перьями и блестками.

И множество зрителей из младших классов. Они сверху донизу облепили шведскую стенку, висят на ней гроздьями. Но висят неподвижно, будто неживые. И глаза у них закрыты.

Зато у каждого на коленке нарисован красный искусственный глаз, распахнутый. Эти-то красные глаза живо и с недобрым любопытством наблюдают за мной.

А те люди, что за столом, — как большие куклы. Кроме одного. Это пухлый улыбчивый дядька. Похожий на зубного врача Игоря Васильевича. Он дружески мне кивает и встает. И берет со стола большущую печать. Я не вижу, чтона печати, но знаю, ощущаю кожей: там составленное из иголок изображение королевской лилии.

— Не бойся, они одноразовые, — говорит дядька. — Стерильность гарантирована. — И протягивает печать Насте. — Ваше высочество, прошу вас…

У Насти на волосах блестящая коронка. Я ничуть не удивляюсь. Только стыдно мне до звона в ушах.

А нарисованные глаза зрителей — совсем не те, что у Динь-Дима. Они безжалостные. От любопытства они начинают лу-пать ресницами — так, что в навалившейся тишине нарастает сухой шорох.

— Не надо… — беспомощно бормочу я.

Настя кокетливо смотрит на Игоря Васильевича (это все-таки он?). Тот кивает и щелкает пальцами. И… на мне исчезают рубашка и майка. Какие-то смутные фигуры хватают меня за локти и укладывают кверху голой спиной поперек гимнастического «коня». Между деревянных кольцеобразных ручек. Ручки эти больно стискивают мне бока. И я понимаю, что сейчас будет еще больнее. Гораздо больнее… Но главное — не страх будущей боли и даже не стыд от всей этой жуткой процедуры, а жгучая обида на Пшеницыну.

— Эх ты, предательница…

Я не вижу, но спиной чувствую, как она усмехается. Ей нравится мучить меня. Сейчас она всадит игольчатую лилию мне под лопатку… Лишь бы не заорать… Я стискиваю зубы… И просыпаюсь. И еще несколько минут продолжаю ненавидеть Пшеницыну, хотя уже понимаю, что во сне была вовсе не она. Не настоящая Настя…

Как нормальному человеку может сниться такое!

Утром я лезу под душ и стараюсь соскрести с себя все ночные гадости. И вообще все, что налипло на меня: все тревоги, стыд за неудачи, непонятные страхи.

А принца пусть все же играет Вальдштейн. Может, раскроется у него талант, если Вячик очень захочет.

Мне казалось, что скоро обязательно что-нибудь случится. Со мной. Лопнет во мне, как нарыв.

ОБРАТНАЯ СТОРОНА ПЛАНЕТЫ

Наверно, я просто подлый человек. Не снаружи, а в самой своей глубине. Во мне сидит сгусток Озма, никуда от этого не денешься. Даже когда я не хочу ничего плохого, получается плохо. Само собой получается…

Так я думал ночью. Ворочался и думал. Небо за приоткрытой шторой было белесым и каким-то безжалостным. А ближе к утру его затянули тучи, по наружному жестяному подоконнику забарабанило.

Я мучился из-за вчерашнего разговора с отцом.

Сперва-то все было хорошо. Родители позвонили около восьми часов вечера, и мама веселым голосом стала расспрашивать меня, как живу и что у нас нового. Я сказал, что все прекрасно. Она сказала, что у них на даче тоже все прекрасно, только она и папа уже соскучились по мне и по бабушке.

Потом вдруг трубку взял Алексей. У него был веселый, но слегка смущенный басок.

— Привет, братец! Как дела?

Я со старательным энтузиазмом прокричал:

— Привет, Алеха! Все о’кей!

Мне и правда хотелось, чтобы все было хорошо. Не надо ни капельки обид и семейных сложностей.

Атексей задышал в трубку, думал, наверно, что еще сказать. Но тут взял трубку отец.

— Здравствуй, сынище! Не скучаешь?

— Почему же… Есть маленько. Когда приедете-то?

— Через неделю… Втроем, если ты не возражаешь. Видишь ли… мы хотим, чтобы Алеша погостил у нас.

— А экзамены?

— Он ездит в Москву, сдает. Остался всего один. Надеемся, что пройдет по конкурсу…

Отец говорил с какой-то излишней небрежностью. А в глубине — виноватость. Почему? Неужели он думает, что я стану возражать против приезда Алексея?

— Ты, что ли, разрешения у меня просишь? — не удержался я.

— Ну… дело в том, что его приезд причинит тебе некоторые неудобства. Спать ему придется в твоей комнате…

— Перебьемся.

— Это в каком смысле? Перебьете друг друга?

— Да нет, выражение такое. В смысле «перекантуемся»… Ну, все уладится…

— Вот я и говорю! Все же три комнаты. Неужели тесно будет впятером!

— Вшестером, — хихикнул я. Мне хотелось, чтобы разговор стал шутливым и легким.

— Почему вшестером? Разве твой друг Ивка еще не вернулся к себе?

— Ивка-то вернулся! Зато появился Буська! Веселый, пушистый, носится по квартире, как ракета!

Отец помолчал и спросил бесцветным голосом:

— Кот, что ли?

— Котенок. Знаешь, такой забавный! Он повадился спать на вешалке, где шапки.

— Ну, что ж… Вы только следите там за ним… Приучайте…

— К чему приучать?

— Чтобы ходил куда положено. А то от этих забавных да пушистых такой запах…

Вот тебе и разговор… Ну, посмеялся бы, спросил бы, какого цвета котенок, где взяли, чем кормим! А то сразу — запах…

Я выговорил в трубку со звоном, почти со слезами:

— Зачем ты так?