Лужайки, где пляшут скворечники (сборник), стр. 114

— Ты откуда знаешь? — изумился я. Настя почти не бывала в театре Демида. Разве что на спектаклях.

— От Маргариты. Она недавно стала заведовать нашим кружком мягкой игрушки. Вместо прежней руководительницы, та в декретный отпуск ушла… Маргарита зовет меня помогать ей готовить костюмы для нового спектакля.

Это было здорово!

Настя вдруг взглянула на меня с какой-то осторожностью.

— А ты не уедешь в Подмосковье с родителями?

Я в этот миг совсем твердо решил, что не уеду.

А на следующее утро я из-за этого крупно поспорил с отцом.

Я понимал: он думает, будто я не хочу ехать, потому что не желаю встречаться с Алексеем. Ревную, мол, отца к старшему сыну. А я — ничего подобного. Мне хотелось с ним встретиться. Может, и подружились бы. Но еще больше мне хотелось быть летом с ребятами. Особенно после открытий в Завязанной роще. Но ведь не объяснишь отцу, какой там таинственный мир. Скажет — бред подросткового воображения.

— Если я не хочу расставаться с друзьями, что тут такого?

— Ну да, — с нарочитой грустью кивнул отец. — Друзья, они бывают ближе брата. Братья — они ведь такие, какие есть, а друзей мы выбираем сами…

Тогда я сказал, что есть еще одна причина: не хочу оставлять бабушку одну.

Бабушка возразила:

— Я не одна, мы постоянно бываем с Надеждой Петровной, помогаем друг другу.

Надежда Петровна — это женщина из соседней квартиры, бабушкина ровесница.

«Не можешь меня защитить, да?» — глазами упрекнул я бабушку. Но бабушка отвела глаза. Она не хотела быть причиной моей ссоры с родителями.

Тогда я сказал отцу в упор:

— Десять лет скрывали от меня, что есть брат, а теперь вдруг срочно понадобилось: знакомься без разговоров! А у меня своя жизнь. Не поеду, и все! Насильно, что ли, потащите?

Я знал — насильно не потащат. Но отец впервые откровенно вспылил и, уходя на работу, грохнул дверью. Мама ушла за ним, на меня не взглянула.

Тогда я тоже ушел из дома. Нет, не демонстративно, без хлопанья дверью. Просто сказал:

— Бабушка, я к Вячику.

Но к Вячику я не пошел. Плохо мне было, одиноко. Я дошагал до трамвайной остановки и поехал. Сам не зная куда.

ФУТЛЯР ОТ ВИОЛОНЧЕЛИ

В кармане у меня нашелся неиспользованный трамвайный билет. Вот и хорошо, не надо бояться контролеров. Я щелкнул компостером. Приткнулся к стенке задней площадки, у открытого окошка. В вагоне было тесно, в спину упирались чьи-то локти, зато снаружи — ветерок.

Я не обращал внимания ни на тряску старого вагона, ни на твердые чужие локти. Смотрел на пробегавшую назад улицу и думал: почему на свете все так плохо?

Вернее, не все, но очень многое.

Ладно, я понимаю, что окружающий мир — это Озм. Но не все же подряд принадлежит Озму! Уж отец-то ему никак не должен принадлежать! Почему же и с ним нет у меня согласия?

Я, наверно, сам виноват…

Ну да, я сам виноват! Если не всегда, то часто. Но он-то… Уж лучше бы наорал на меня, а потом пожалел… А то ведь как чужой…

Может, обидно ему, что у него такой сын?

Но постепенно эти мысли делались более спокойными. Отстраненными. Может быть, от равномерной тряски. А может быть, оттого, что улицы были зеленые и веселые. По стеклам киосков пробегали солнечные вспышки. Над заборами доцветала сирень.

А куда же я еду? Скоро Центральное кольцо. Вот уже остановка «Гусевский рынок»…

Вдоль бетонной решетки, что отделяет рыночный павильон от тротуара, шагал светловолосый пацаненок, толкал перед собой сумку-тележку.

— Ивка!

Я растолкал неподатливых пассажиров, успел выскочить в зашипевшую дверь.

— Ивка, подожди!

Я узнал его по прошлогодней летней одежонке — слегка полинялой, но все еще яркой.

Ивка обернулся, заулыбался мне навстречу — как солнышки и луны на его лиловой рубашке.

— Саша…

— Ивка… Ты что тут делаешь? Хозяйственные закупки, да?

Он объяснил деловито:

— Мама деньги дала на рассаду. Здесь дешевле, чем в других местах. Ну, я и купил… Бархатцы, многолетнюю ромашку. А теперь — на кладбище…

— К нему?

Ивка то ли кивнул, то ли просто голову опустил.

Один? — тихо спросил я.

— Мама занята. У нее опять сборы в дорогу. В Москву…

«А ты не боишься?» — чуть не спросил я. Прикусил язык.

Не все же такие трусы, как я. А уж Ивка — тем более. Он пережил такое, что ему не до кладбищенских страхов.

— А в Москву вы зачем собираетесь? Митю выписывают, да?

— Не выписывают еще. У него всякие осложнения были… Но все-таки ногу ему спасли окончательно. А то недавно опять хотели ампутировать, пришлось бы делать протез, вот такой… — Ивка чиркнул себя пальцем повыше щиколотки — на коже остался от ногтя тонкий белый след. Ивка потер его и глянул не разгибаясь:

— Саша, а ты куда идешь?

— Куда глаза глядят…

На лице у Ивки написался новый вопрос. И я не стал ждать, спросил сам:

— Хочешь, я пойду с тобой?

— Конечно, хочу!

Я тоже взялся за ручку хозяйственной тележки, и мы пошли рядом. Через несколько шагов Ивка недоверчиво сказал:

— Но это же далеко…

— Ну и пусть. Я не тороплюсь.

— Пойдем на Пушкинскую. Оттуда автобус ходит как раз… туда…

До Пушкинской было три квартала. Мы шли по пыльной улице Сурикова мимо серых панельных пятиэтажек. В одной из них был магазин «Музыкальные товары». Застекленные витрины от земли до второго этажа. Ивка остановился, я тоже. В громадном стекле отражалась вся улица и кусты акации на газоне — с желтыми клювиками цветов. И мы на фоне этих кустов — во весь рост.

Я подумал, что Ивка подрос за этот год. Раньше он был мне до плеча, а теперь до уха. А ведь и сам я сделался повыше. Обгорелые штаны стали короче, синяя выцветшая футболка еле прикрывала пояс. Вот досада! Я не хочу взрослеть. На фиг мне такое счастье…

Ивкины луны и солнышки вовсю улыбались с его отражения. Но лицо его было серьезное.

Я понял, почему он остановился: посмотреть на скрипки.

— У Мити вот такая, да? — шепотом сказал я.

— Да… Мама ее отвезла ему еще весной.

— Хорошо, что спасли ногу. Скрипачам ведь часто приходится играть стоя…

Ивка кивнул и стал смотреть вниз. Царапинка на его ноге покраснела, на ней выступила кровинка (видно, ноготь острый). «Как след от скальпеля», — мелькнуло у меня.

За стеклом выстроилось все скрипичное хозяйство — от двухметрового контрабаса до скрипки-малютки, на которой играют самые младшие ученики музыкальных школ.

— …А вот эта как называется?

Вопрос был не мой. И не Ивкин. Мы увидели отражение незнакомого мальчишки. Он сидел на корточках позади нас, у штакетника.

Это был пацаненок Ивкиного возраста.

Мы оглянулись и разглядели незнакомца получше. Лицо его было острое, загорелое, волосы почти белые, а брови, наоборот, темные, как нарисованные углем. И ресницы черные — на них будто сажа осела. И загар — словно с примесью пыли. Мальчишка задрал колючий подбородок и смотрел на нас очень темными блестящими глазами.

— Вот эта, рядом с самой большой… Она как называется?

Он был в замызганной коричневой майке с рукавами, в затертых джинсах с поперечными прорехами на коленях. Они были зашиты, но неумело, через край. Видно, что пацан из тех, кто обитает на вокзалах и в колодцах водопроводной сети. Не исключено, что неподалеку его друзья. От таких можно ждать чего угодно. У них — борьба за выживание…

— Это виолончель, — сказал Ивка.

— Как?

— Ви-о-лон-чель, — разъяснил я, незаметно оглянувшись. — От старинного слова «виола». Виола — это предшественница скрипки.

Мальчишка смотрел то на Ивку, то на меня. И щипал нитки в разъехавшейся дыре на колене. Дыра была похожа на приоткрывшийся рот — черные нитки, как щели между крупными нечищеными зубами.

— Ви-о-лон-чель, — повторил мальчишка раздельно, словно передразнивая меня. — Это точно?

— Совершенно точно, — отозвался я. Чтобы Ивка не подумал, будто я опасаюсь этого юного бомжа. — У нас есть фотография знаменитого виолончелиста Брандукова. Он там в точности с таким инструментом.