Стеклянный шарик, стр. 7

Вокруг школы опадают тополя, и ветер носит по тротуарам маленькие смерчи листьев. И небо очень синее. Очень. Как вчера. Но это уже сегодня.

Когда звенит звонок, Ася идет в класс, берет портфель, собирает тетради и уходит.

— Николаева, куда собралась?

— В унитаз, — весело гудит Вяльцева, и весь класс заливается.

Ася молчит.

— Николаева, я тебя не отпускала.

Ася молча выходит за дверь и идет прочь.

— Николаева, я с тобой разговариваю.

Ольга Евгеньевна берет Асю за плечи и силком разворачивает к себе. Ася, не глядя ей в глаза, — она не хочет, чтобы видно было слезы, опухшие веки и красные пятна — молча бьет ее по цепким рукам, вырывается и убегает.

Она ударила учителя. Она сбежала с урока.

Она не может пойти домой и рассказать это маме. Она вообще никуда не может пойти. Ей нет места на свете.

Ася бродит по улицам с тяжелым портфелем, и вокруг нее плавают в синем воздухе желтые листья. На клумбах доцветают последние сентябринки, по последним цветущим репьям ползет последний павлиний глаз, его полустертые крылья общипаны по краям. Дворовая рыжая Гайка, маленькая и кудрявая, думая, что Ася ее погладит, тащится за ней полквартала и надрывает ей последние остатки сердца своим мучительным взглядом.

Ася садится за деревянный стол, но ее оттуда сгоняют доминошники. Ася садится на траву у детсадовского забора, но чужая тетя кричит «девочка, не сиди на земле, придатки застудишь». Ася кладет под попу портфель, на нем теплее. И смотрит, как облако проползает слева направо, а выше него и поперек другое облако. И люди идут один за другим, проползают, как облака, бесконечно. И солнце, спускаясь ниже, косо смотрит сквозь листья, и они загораются, как витражи.

Ася думает, что надо умереть, но не знает, как. Тогда бы она ползла вверху по горькому воздуху, прозрачная, как облако, и смотрела бы сверху, как идут из школы великолепные, полные презрения Иванова, Палей и Бирюкова, и Вяльцева с ними, и вокруг бегает, как рыжая Гайка, Никитько, и заглядывает им в глаза.

Или нет, она смотрела бы, как несут ее гроб, и она в нем, в длинном белом платье, принцессном до невозможности, которое мама не стала ей покупать, — ну что ты, Ася, это ужасное платье, все ацетатное, и какой дурной вкус! — и все плачут, потому что им попало, наконец, потому что нельзя так с людьми, и Ольга Евгеньевна плачет, и мама плачет… нет.

Облако расползается и растворяется в темнеющем небе, Ася падает на землю и понимает, что мама плачет. Ася сжимает мокрого Шуричка и, сцепив зубы, твердым шагом идет домой, а вокруг уже клубятся сумерки, уже давно холодно, а рукава так и не высохли. И воздух режет, и звезды тычут иголками.

Она, холодея от ужаса, слушает, как мама беседует по телефону с Ольгой Евгеньевной. Она молчит, когда мама кричит. Она идет спать, не пожелав маме спокойной ночи и не попросив прощения, нераскаянная и непрощенная. Во сне она скрипит зубами.

Она не спрашивает с утра «можно я не пойду в школу».

Она сажает Шуричка на полку шкафа и говорит «тебе туда нельзя».

Она не прощается с мамой и молча уходит.

Она идет в школу, и воздух режет горло, и вверху тянутся лентами облака.

С облаками понятно, они состоят из пара, но надо выяснить, почему лентами. С листьями понятно, они упадут и сгниют, и станут землей. С пчелами понятно, они спрячутся в ульи и собьются в теплый шар. С павлиньим глазом понятно, он умрет.

Ася поднимает с земли узкий ярко-алый лист кленового куста — клен Гиннала, или приречный, — и, сжав его розовый черешок белыми пальцами, медленно входит в школу.

Корона

А если руку под водой держать вдоль тела — то она короткая, и пальцы толстые. А если поперек — то маленькая, с длинными тоненькими пальчиками.

Когда в ванну только залезаешь — все ноги покрывает слой серебристых пузырьков. По ним проведешь пальцем — они отрываются и один за другим косым клином несутся к поверхности, и шепотом взрываются: пык-пык-пык-пык-пк-пк-п-п-п.

Я всегда жалела пену — куда она уплывает, такая пушистая, праздничная, красивая? Неужели тает без следа? Я придумала, что там, под землей, пена уходит в золотые трубы, и потом пузыри всплывают на поверхность земли и улетают в небо, радужные и свободные.

По пене можно осторожно бить пальцем, и она тоже лопается шепотом. А можно сделать на голову блестящую снежную корону, и она будет медленно таять, превращаясь в пустоту.

Корону и горжетку на плечи. Белую меховую горжетку. И кружевное платье, и ажурные перчатки. Я снежная королева. И мантию. И никаких соболей убивать не надо.

У меня была открытка с 8 марта, там были пластмассовые подснежники и мыльная пена в роли снега, тающая, прозрачная, обреченная.

Я люблю пену и пузыри, люблю блестящее и хрупкое, текучее, волшебное. Дождь с радугой, фонтаны, туман, снежинки, кромки зеркал, которые стреляют цветными зайчиками, и чешское стекло брильянтовой огранки в маминых сережках-гвоздиках. Из них однажды выпал камешек, и оказалось, что с обратной стороны у цветных огоньков грубая бронзовая краска.

— Ася, что ты там делаешь?

Что я делаю, правда что?

— Я играю!

— Ася, хватит играть, вылезай. Что можно делать в ванне столько времени?

Играть. С пеной играть, с водой: ты ей подставляешь ладони, она их щекочет. Ты перебираешь ее пальцами, она обтекает, облегает, обертывается вокруг них. Ты прихлопываешь воздух стаканчиком, тянешь его под воду — он вырывается серебряным пузырем, буль! Ты погружаешь руки, вода ведет по ним ватерлинию — руки тонут, тонут, вот уже только кончики пальцев над водой, оп, утонули, только круги по воде.

Можно гнать волну — с одного конца ванны или с двух, это называется «интерференция», когда с двух, и круги пересекаются. Можно рисовать на туманном зеркале и смотреть, как на нем собираются и набухают капли, и катятся вниз, толстея по дороге. Если нарисовать рожу, у нее из глаз скоро потекут слезы, из носа сопли, а изо рта слюни…

— Ась, ну ты что, утопла там, что ли? Ундина, тоже мне.

Ундина — это здорово. Белая, в длинном покрывале, тихо идет, грустно потупив голову, истекая серебром, вечно печальная и вечно прекрасная. Вот так вода уходит, уходит, уходит…

— Вылезай немедленно!

Это уже папа пришел.

— Сейчас.

Уходит, уходит, закручивается серебристым штопором, водоворотом, если туда плюнуть, штопор закрутит и утянет плевок.

— Еще раз там запрешься на два часа — выломаю дверь. Что такое, в собственном доме в сортир не войдешь.

— Я больше не буду.

— Ася, уроки сделаны назавтра? А воротнички-манжеты пришиты? Как так можно — два часа мокнуть, время полдесятого, ничего не сделано.

— Сейчас сделаю.

— Почему тарелка под одеялом лежит?

— Я там ела.

— А за столом нельзя поесть?

— За столом неинтересно.

— Ася!

— Мамуся! Ну что ты сердишься! Там правда неинтересно.

— Зато объедки от одеяла отскребать очень интересно.

— Мамуся! Там нет ни одного объедочка!

— Ты невозможный ребенок. Давай делай уроки быстро.

— Иду! Улетаю!

— Лети-лети. Ускорения придать?

— Нет-нет-нет, я так улечу.

Последний взгляд в зеркало в коридоре, и я улетаю.

— Ася, ну хватит перед зеркалом вертеться.

На макушке, на мокрых волосах лежит полоска пены — уже почти невидимая корона.

Зимнее утро

Дорога занесена снегом. В синее зимнее небо уходят столбы и колонны — белые деревья смыкаются с падающим снегом, снежинки слипаются в шестигранные столбики.

Ася молча отдает дневник дежурному, который вписывает туда «опоздала на зарядку», молча проталкивается сквозь раздевалку, стараясь удержать белый дворец с шестигранными колоннами и сводчатыми потолками, как их еще нарисовать-то, эти потолки, видеть вижу, а нарисовать не смогу.

Молча садится у окна, достает листок. За окном темнота расступается в синеву. Желтый свет окна падает на мохнатую белую ветку. И белые кораллы, да. Никитько болеет, ну и хорошо, сегодня буду одна и нарисую свой дворец. И ни с кем не надо разговаривать.