Мудрость и судьба, стр. 15

LVII

Не всякая душа бывает носительницей счастья. Для счастья требуется столько же мудрости, сколько и для горя. Может быть, нужно быть более сильным, чтобы продолжать быть счастливым, чем для того, чтобы продолжать быть несчастным. Ибо ожидание того, чего еще нет, доставляет более радости сердцу, чуждому мудрости, чем полное обладание всем желанным. Только с вершины постоянного счастья мы всего лучше видим желания сердца, которое как будто может питаться только страхом и надеждой и которому так трудно питаться тем, что оно имеет, даже если оно имеет все.

Часто можно видеть, как люди сильные и нравственно осмотрительные бывают побеждены своим счастьем. Не находя в нем всего, чего они искали, они не защищают и не удерживают своего счастья с достаточной энергией, которую всегда необходимо проявлять в жизни. О, как много мудрости нужно для того, чтобы не удивляться, что счастье приносит с собой также и печаль, и чтобы эта печаль не вызывала в нас мысли, что мы еще не обладаем полным счастьем! Лучшее, что мы находим в счастье, это уверенность, что оно не нечто опьяняющее, а нечто вызывающее на размышления. Счастье становится более доступным и менее редким, как только мы поняли, что единственное благо, которое оно оставляет в душе, умеющей им пользоваться, это расширение сознания, которого душа не нашла бы ни в чем другом. Для души человеческой важнее узнать ценность счастья, чем насладиться счастьем. Чтобы долго любить счастье, необходимо знать многое. Но еще больше нужно узнать для того, чтобы постигнуть, что в объятиях безоблачного счастья неподвижная и устойчивая часть всякого блаженства заключается единственно в той силе, которая в глубине нашего сознания могла бы сделать счастливыми даже в объятиях страдания. Вы можете считать себя счастливыми лишь тогда, когда счастье помогло вам подняться на вершину, откуда вы можете терять его из виду, не теряя однако желания жить.

LVIII

Есть много мыслителей глубоких, исполненных величавого чувства бесконечного, вечного и вселенского. Есть мыслители, подобные Паскалю, Гелло, Шопенгауэру, которые не кажутся счастливыми. Но было бы странным заблуждением думать, что выражение всеобщей скорби всегда предполагает большое личное отчаяние. Горизонт несчастья, созерцаемый с высоты мысли, переставшей быть инстинктивной, эгоистической и посредственной, немногим отличается от горизонта счастья, созерцаемого с высоты другой мысли такого же свойства, но другого происхождения. В конце концов неважно, имеют ли трагический или беспечный вид волнующиеся вдали, на краю равнины, облака. То, что доставляет отраду путешественнику, это сознание, что он достиг возвышенного пункта, откуда наконец перед ним раскрывается бескрайнее пространство. Не нужно, чтобы белые паруса всегда проходили над морем, для того, чтобы море нам казалось всегда таинственным и удивительным. И гроза, не менее, чем прекрасный, безоблачный день, не ослабляет жизни нашей души. Ослабляет ее лишь вечное, в течение дня и ночи, пребывание в каморке наших мелких мыслей, лишенных великодушия, порыва и значительности, в то время, когда вокруг нашего жилища океан отражает небеса.

Но существует, быть может, разница между мыслителем и мудрецом. Мыслитель может предаваться грусти, достигнуть вершины, но мудрец старается улыбнуться улыбкой столь искренней, естественной и человечной, что самый смиренный из его братьев может усвоить и понять эту улыбку, которую он роняет, как цветок к подножию горы. Мыслитель открывает дорогу, «которая ведет от того, что мы видим, к тому, чего не видим», но мудрец открывает дорогу, ведущую от того, что мы любим, к тому, что мы будем любить. Он указывает тропинки, которые ведут вверх от того, что нас больше не утешает, к тому, что еще долго будет утешать. Необходимо, но еще не достаточно иметь живые и смелые мысли о человеке, о Боге и о природе. На что нам глубокая мысль, не приносящая никакой отрады? Не похожа ли она на мысль, которою мыслитель еще не совсем овладел и которая не в силах проникнуть собой нашу повседневную жизнь? Гораздо легче быть печальным и пребывать в своей печали, чем сделать немедленно тот шаг, который рано или поздно время заставит нас сделать за пределы этой печали. Легче казаться глубоким среди недоверия и в сумерки, чем в доверии и в ясном свете, в котором люди должны жить. Разве мы можем быть уверенными, что мы сделали все от нас зависящее, размышляя таким образом, во имя всех наших братьев, о бедствиях жизни, если мы, не желая смягчить великий образ этих бедствий, скрыли от них доводы, в конце концов решающие, по которым мы все же принимаем жизнь, так как продолжаем жить? Разве доходит до конца своей мысли тот, кто мыслит с тем, чтобы не утешать? Гораздо легче объяснить мне, почему вы жалуетесь на жизнь, чем бесхитростно открыть мне более могущественные и глубокие причины, по которым ваш инстинкт не отрекается от этой жизни, вызывающей ваши жалобы.

Кто из нас не находит тысячу причин не быть счастливым, даже не отыскивая их? Полезно, конечно, чтобы мудрец указал нам наиболее возвышенные из этих причин, ибо возвышенные причины, делающие нас несчастными, весьма легко превращаются в причины, приносящие счастье. Все же другие причины, не заключающие в себе задатков величия и счастья (в нашей нравственной жизни есть много обширных областей, где нельзя отличить величие от счастия), не заслуживают того, чтобы мы их перечислили. Надо быть самому счастливым, чтобы делать других счастливыми. Надо приносить другим счастье, чтобы самому оставаться счастливым. Постараемся сперва улыбаться сами для того, чтобы наши братья научились улыбаться, а затем, видя их улыбающимися, мы сами будем улыбаться более искренно. «Не подобает мне огорчать самого себя, мне, который добровольно никому не причинял огорчения», говорит Марк Аврелий в одном из своих прекраснейших изречений. Но разве не значит огорчать самого себя и в то же время огорчать других, если мы не стараемся быть счастливыми, насколько это в наших силах?

LIX

Незначительная мысль, создающая связь между довольным взглядом, будничным добрым поступком, самой скромной, самой спокойной счастливой минутой и чем-то прекрасным, устойчивым и вечным, имеет перед нами больше заслуг и с гораздо большим трудом может быть отвоевана у тайн жизни, чем великое, мрачное размышление, соединяющее печаль, любовь или отчаяние со смертью, с роком и с равнодушными силами, окружающими наше существование. Не станем обольщаться внешностью. Гамлет, который плачется, стоя не берегу пропасти, кажется нам более глубоким и более волнующим, чем Антонин Благочестивый, который бесстрастно смотрит на те же силы, спокойно их принимает и вопрошает, вместо того, чтобы проклинать их и искать в них предмет ужаса. Все, что делается в свете дня, кажется менее величественным, чем малейший жест при наступлении ночи. Но человек создан для того, чтобы работать в свете дня, а не для того, чтобы суетиться во мраке.

LX

Сверх того, в малейшей мысли, утешающей нас, скрыта сила сила, которой никогда не найти в самой громкой жалобе, в самой прекрасной грустной идее. Великая идея, глубокая и опечаленная, это — энергия жизни, которая освещает стены своей тюрьмы, сожигая в темноте свои крылья. Но самая робкая мысль, полная доверия и радостной покорности неизбежным законам, уже есть поступок, ищущий точки опоры для того, чтобы наконец устремиться в действительность. Небесполезно повторять себе, что многообъемлющая бескорыстная мысль сама по себе нечто превосходное, но что действительность начинается только с поступков. Нашу судьбу в собственном смысле образуют только те из наших мыслей, которые под напором многочисленных мыслей, неполных, темных, еле различимых, нашли в себе силу или, уступая необходимости, смогли превратиться в поступки, жесты, чувства и привычки. Это не значит, что следует пренебрегать другими мыслями. Наши мысли, вокруг действительной жизни, похожи на войско, осаждающее город. Возможно, что большинство солдат, когда город будет взят, не переступит за его стены. Удалены будут, конечно, союзники, варвары, словом, беспорядочные орды, которые слишком легко уступали бы опьянению грабежа, огня и крови. Возможно также, что две трети войска не примут участия в решительном бою. Но часто ощущается надобность и в бесполезных силах, и очевидно, что город не поддался бы страху и никогда не открыл бы ворот, если бы бесчисленная рать не толпилась в глубине долин, если бы дисциплинированные ряды не стояли у подножия стен. То же самое происходит в нашей нравственной жизни. Мысли, не претворившиеся в действительность, не были совсем бесполезны. Они толкали или поддерживали остальные. Но эти последние мысли — единственные, исполнившие свое назначение до конца. И вот почему постараемся иметь под своим началом, перед густыми рядами наших смутных и опечаленных идей, толпу мыслей более доверчивых, более человечных и простых, всегда готовых бесстрашно проникнуть в жизнь.