За стеклом, стр. 60

Брижитт посмотрела на него и повеселела, разом забыв всю свою ревность. Когда он краснел, на него нельзя было смотреть без умиления. Она уже обратила внимание на то, что его смуглая кожа не краснела, только делалась темнее. Брижитт откинулась назад, прислонилась спиной к стене, сложила руки на коленях и вдруг ощутила, как ей интересно, хорошо в обществе этих двух мальчиков. О, разумеется, люблю я Давида, но Абделазиз для меня уже как брат, я научу его одеваться, этот пуловер с крупным черным рисунком по рыжему слишком прост. Ему, с его цветом лица, нужен светлокоричневый, однотонный, такой, как у Жерара, я попрошу, чтобы Жерар мне его подарил, и пусть себе посмеиваются. («Гляди-ка, ты намерена содержать какого-то парня?») Как бы там ни было, он мне отдаст свой пуловер.

– Короче, – сказал Давид, – остается французский, история и гео.

– Орфография, – сказал Абделазиз, – в прошлом году я писал диктанты, но это быстро забывается.

Давид расхохотался, он был в прекрасном настроении:

– Это забывается, потому что никому не нужно, бессмысленно и глупо!

– Я охотно возьму на себя французский, – сказала Брижитт.

Она была довольна, что может узаконить уроки, обещанные Абделазизу. Давид воздел руки к потолку.

– Великолепно! Я, должен признаться, не силен в «распространенных ошибках».

Он саркастически подчеркнул слово «распространенные». Абделазиз почувствовал облегчение. Если не считать более или менее определенного факта, что Давид и Брижитт спят друг с другом, их отношения казались сложными, и ему не хотелось осложнить их еще более. С другой стороны, всякий раз, когда взгляд его падал на белокурые волосы Брижитт, сверкавшие, подобно золотым монетам, сердце начинало биться быстрее. Это его несколько тревожило, потому что Давид был ему братом, и, следовательно, Брижитт была неприкосновенна. Но что решает в жизни сам человек? Работать ему или бездельничать, воровать или остаться честным, послать перевод отцу или сохранить недельный заработок для себя самого, все остальное – смерть, любовь – это, друг, судьба. В два часа – нож Юсефа в нескольких сантиметрах от твоей спины, а в три – Давид открывает перед тобой двери рая, и белокурая румия обучает тебя орфографии.

– А я, – сказал Давид, – натаскаю его по истории и гео.

Брижитт посмотрела на него с беспокойством.

– Не переборщи только с пропагандой. Для экзамена это опасно.

– Положись на меня, – сказал Давид с ликующим видом, – я не подкачаю, все будет в лучшем либеральном стиле левого центра. Просвещение и Республика. Демократия и демократические свободы.

– А я считала, что ты против экзаменов, – съязвила вдруг Брижитт.

Ну вот. Сорвалось с языка. Точно кто-то сидевший в ней заговорил против ее воли. И еще таким тоном, идиотским, мелочным, язвительным, типично бабским.

Давид взглянул на часы, выругался, вскочил и в два шага был у двери. Открывая ее, он обернулся и посмотрел на Брижитт.

– Как? Что ты несешь? – сказал он с добродушным пренебрежением. – Тут нет никакого противоречия. Ты ничего не поняла, лапочка моя! То, что ты сейчас сказала, свидетельствует о твоем первозданном политическом невежестве. Сообрази, не с аттестатом же об окончании начальной школы человек предает свой класс и становится сторожевым псом буржуазии. У Абделазиза, если он хочет жить, нет иного выбора, должен же он выбраться из своей навозной кучи.

Дверь хлопнула. Привалившись к стене, опустив голову на грудь, Брижитт с пылающими щеками уставилась в пол. Дважды в течение одного часа так ее унизить и вдобавок перед Абделазизом. Права она или нет, разве в этом дело. Она помнила только об одном, стоит ей открыть рот, как он тут же на нее набрасывается и стирает в порошок. Она не имеет права думать, выражать свои мысли, быть личностью. Как он жесток, надменен, деспотичен! Стоит мне высказаться, он утирает мне сопли. Комок подкатил у нее к горлу, она почувствовала, что под ресницами накипают слезы. Нет, он не жесток, это неправда, он даже любит меня в известном смысле, ненавидит он мой класс, мою буржуазную фригидность. Он вообще витает в отвлеченных категориях, живого человека он не видит, для него человек – воплощение определенной политической идеи. Я – «ненавистная фригидная мелкобуржуазка», а Абдель – «обожаемый слаборазвитый арабский пролетарий». Любовь и ненависть проявляются совершенно автоматически, в зависимости от этикетки. Нет, это не жестокость, скорее фанатизм. А я, идиотка, позволяю попирать себя и даже не смею на него сердиться, потому что испытываю перед ним чувство вины, и все из-за своей фригидности. Слезы потекли по ее щекам, она не вытирала их, не двигалась, не шевелилась.

– Что случилось? Ты расстроена? – встревоженно сказал Абделазиз, склоняясь к ней.

– Нет, ничего, – сказала она, встряхивая головой и глядя в приблизившееся к ней красивое смуглое лицо, робкое, обеспокоенное.

Она протянула руку и погладила его по щеке.

– Пустяки, – сказала она и встала, чтобы взять из сумки носовой платок. – Уже все, видишь. Займемся диктантом, согласен?

– Согласен, – сказал он после минутного колебания.

Непостижимы эти румии. Если ей хочется плакать, почему бы не поплакать вволю? Он послушно открыл новую тетрадь, которую она ему дала, снял колпачок шариковой ручки и приготовился писать. Брижитт шелестела книгой за его спиной. Внезапно он почувствовал на плечах ее руки, золотое руно коснулось его лица, и он ощутил на щеке поцелуй.

– Ты – милый, знаешь, – сказала она дрожащим голосом.

Прекрасные золотые волосы на его лице, губы, легкие, как лепестки, на его щеке. Да, друг, когда судьба добра к тебе, ничто для нее не помеха! Он закрыл глаза: ай, ай, Абделазиз! Куда это тебя приведет?

III

19 часов 30 минут

Профессор Божё, заместитель декана, – крепкий пятидесятилетний мужчина, рост 1.85, широкоплечий, близорукие глаза скрыты за толстыми стеклами очков, нос крупный, расширяющийся книзу на манер мушкетного ствола, губы большие, мясистые (некоторые «латинистки в цвету» его отделения находят их «чувственными»), лицо полное, квадратное, проникнутое серьезностью, решительностью, чувством собственного достоинства, духовный мир не то чтобы простой, но упорядоченный и кодифицированный, как правила латинского синтаксиса, – вышел из корпуса А ровно в половине восьмого (его часы всегда были выверены, он питал слабость к датам, расписаниям, фактам, точным цитатам, к ссылкам на первоисточник; его выступления на Ученом совете, как правило, начинались словами: «Я хотел бы добавить в порядке информации…»). Он только что провел заседание кафедры латинского языка (спокойная уверенность, ясность мысли, неизменная учтивость). Никогда на протяжении всей своей трудолюбивой жизни Божё не подвергал сомнению ни место латыни в потребительском обществе, ни право на существование самого этого общества, ни его экономическую структуру. Явившись на свет, он нашел определенный порядок, этот порядок уважал, поддерживал, был его частью, свято соблюдал правила игры. Фременкур, разговаривавший в центральной галерее с какой-то студенткой, обернулся к Божё, который быстро прошел мимо, и, улыбаясь, кивнул ему. Божё воротился, чтобы любезно пожать ему руку. Фременкур с трудом делал вид, что слушает чепуху, которую несла студентка относительно невозможности посещать его лекции.

– Но вы же не работаете, вы свободны.

– Да, господин Фременкур, я не работаю, но сказать, что я свободна, было бы неправдой – и т. д.

Фременкур поглядел в спину удалявшемуся Божё. Хотя Божё числился в «реаках», у Фременкура были с ним добрые отношения, он считал Божё человеком порядочным, усердным, хотя и несколько «службистом», но вообще кличка «реак» теперь превратилась в этикетку, которую клеют куда надо и не надо. Для студентов-гошистов, например, даже «Монд» был «реак». Не затевать же в самом деле религиозную войну между профессорами в Нантере, не станем же мы подвергать друг друга отлучениям, проскрипциям, изгнанию в гетто, как это делает Рансе, который мне уже руки не подает, или тот идиот, – да как же его зовут? – который, когда ставит свою машину рядом с моей, смотрит сквозь меня, точно я стал прозрачным.