Тысячелетняя ночь, стр. 25

С этими словами он посадил сокола на его жёрдочку и выбежал из комнаты так быстро, что Уильфрида не успела возразить ему.

— Опять придёт весь мокрый, — покачала она головой, — а переодеться не во что. Последнюю одежду отца лучше сберечь для состязаний в Ноттингеме, там-то уж он должен выглядеть, как подобает его высокому роду.

И, продолжая бормотать и покачивать головой, она вынула из сундука две грубые ложки и кусок овсяной лепёшки. Этот кусок да гороховая похлёбка в горшке — всё, что имел на сегодняшний ужин и на ближайшее будущее Роберт Фицус, граф Гентингдонский.

Спустившись по крутой и тёмной каменной лестнице, Роберт глубже натянул на голову капюшон, пришитый к его крестьянской куртке и, минуту поколебавшись, сильно толкнул наружную дверь. Навалившись всем телом, он с трудом открыл её и ступил наружу. Страшный порыв ветра едва не повалил его, сорвал капюшон с головы и заплясал вокруг, словно радуясь, что нашёл себе новую жертву. Но подросток мужественно справился с ним, снова нахлобучил и крепко привязал капюшон и решительными шагами направился к пустой конюшне, открытые узкие окна которой смотрели на него мрачно и неприветливо. Там в ловушках, поставленных им среди ворохов гнилой соломы, надеялся он найти пищу своему любимцу.

Уже смеркалось, и в конюшне было почти совсем темно, но Роберт хорошо знал дорогу: немало весёлых часов провёл он здесь, лаская великолепных лошадей и помогая конюхам чистить их и убирать. Когда по приказанию сэра Эгберта лошадей уводили в замок Локслей. Роберт стоял на горе со сжатыми кулаками и стиснутыми зубами, но молчал. Не хотел он посторонних людей делать свидетелями своего горя. Но когда повели его любимого Забияку и конь повернул умную голову и грустно заржал, он не выдержал и бегом бросился в сторожевую башню — последнее пристанище, оставленное ему «заботливым» опекуном.

Торопливо, точно отгоняя воспоминания. Роберт нагнулся и погрузил руки в солому. Через несколько минут он уже уносил в сетке десяток полевых мышей. Кинг был обеспечен пропитанием надёжнее, чем его хозяин.

У входа в башню Роберт вдруг остановился и прислушался: в вое бури по ту сторону ворот ему послышался слабый человеческий стон. Ещё и ещё раз, затем — слабый крик. В снежном вихре Роберт заметил на другой стороне рва высокую тёмную фигуру. С большим трудом приблизился он к путнику (пришлось по верёвке перебраться через стену) и прикрывая от колючего бурана глаза, вгляделся:

— Бертрам! — закричал Роберт в восторге. Сильные его руки охватили пошатнувшегося старика.

— Роберт, молодой мой господин, — услышал он слабый голос. — Не думал я, что сил хватит добраться сюда. Я всё знаю от вилланов. То, что случилось, не приснится и страшном сне. Но помоги мне добраться до дома, я просто падаю от усталости и истощения.

Роберт огорчённо вздохнул: он вспомнил, как мал был стоявший на огне горшочек…

Через несколько минут плачущая от радости и горя Уильфрида помогла ему спустить мост, скрипевший на ржавых от бездействия цепях, так как ослабевшему старику было не под силу взобраться на стену по верёвке. Сердце Роберта дрогнуло: как часто нарядный, в блестящей кольчуге и шлеме Бертрам проезжал по этому мосту, позади его красавца-отца… Бережно обняв за плечи спотыкающегося старика, он помог ему перейти мост и подняться в их башен ную конуру.

Долго длилась грустная их беседа. Съездив с письмом сэра Эгберта в Лондон, Бертрам вернулся и лишь тогда узнал что якобы найдено завещание сэра Уильяма по которому единственным наследником всего оставлен Эгберт Локслей. В его власти теперь вернуть или не вернуть племяннику наследство по достижении им совершеннолетия. Сильно возмущён был старик, немедленно самовольно снова выехал в Лондон. Но долгий поиск справедливости закончился ничем — судьи предпочитали верить фальшивой бумажке, а не старому честному слуге.

— И не нашёл я там ни совести, ни закона, — говорил старик. — Когда узнали законники, что получили по завещанию земли также шериф Стаффордский и отец Амвросий, отступились от этого дела. Потому что приор Стаффордский приходится родственником Архиепископу, а шерифа жалует сам король. Так прожил я в Лондоне всё, что имел, и напоследок продал своего коня, чтобы хоть немного денег привезти вам сюда, к тому же проклятый горбун всё равно бы коня отобрал.

Старик вынул из-за пазухи что-то завёрнутое в тряпицу:

— Спрячь, Уильфрида. Это всё, на что мы можем надеяться. Потому что не нашлось среди знатных друзей нашего господина ни одного, кто протянул бы руку помощи нашему мальчику. Жалели меня и кормили лишь бывшие наши вилланы. Но сами они так разорены, что много дать не могут.

— Они кормят нас и сейчас, — ответила Уильфрида. — То один, то другой приносит немного муки и пару яиц, а иногда и курицу.

Роберт покраснел:

— Я не забуду ни одного из тех, кто помогал нам, няня, когда вырасту, — горячо воскликнул он.

Укладываясь спать, старый Бертрам сообщил, что намерен завтра же пойти в замок Локслей.

— Я скажу этому вору и грабителю, — пообещал он, — всё, что должен сказать честный человек, будь он рыцарь, виллан или раб. Барон не посмеет отказаться выслушать.

Уильфрида со вздохом встала и, подойдя к небольшому деревянному сундучку, опустилась на колени и долго рылась в его небогатом содержимом. Похоже было, что она давно уже нашла то, что искала… Наконец медленно, очень медленно она поднялась, держа в руках свёрток из грубых холстин.

— Вот это… это наша смертная одежда, Бертрам, давно приготовила, думала — наденем вместе. Но слово твоё твёрдо, я знаю — ты сделаешь, как сказал. Надень же эту одежду завтра, мой муж, потому что ты не вернёшься из темницы Локслеев. А я ещё нужна нашему мальчику…

Глава XVII

Зима прошла со всеми её тяжестями и заботами, и Роберт, как птица, вырвавшаяся из клетки, спешил навстречу своей заветной мечте: он шёл в Ноттингем, на состязание королевских стрелков.

Старая Уильфрида немало потрудилась над нарядным костюмом сэра Уильяма, переделывая его для сына. Роберт хоть и был в свои четырнадцать лет высок ростом и широк в плечах, но всё же не мог сравниться с великаном-отцом. Уильфрида была искусна в шитье, на этот раз она превзошла себя: короткие зелёные штаны, как перчатка, обтягивали стройные ноги мальчика, оливковая с серебряным шитьём куртка с пышными у плеча рукавами стягивалась тугим красным поясом с украшениями, а кожаная сумочка, висевшая на поясе (она заменяла карманы), была искусно расшита зелёным и малиновым шёлком.

Прощаясь утром с Робертом, Уильфрида положила в сумочку кусок овсяного хлеба и ломоть копчёной свинины, а в самый дальний уголок сунула маленький, переплетённый в малиновый бархат молитвенник — единственную память о матери, которую удалось уберечь от жадных рук барона Эгберта. Рядом с сумочкой на поясе висел драгоценный кинжал в серебряных ножнах — память об отце.

Шагая с рассвета по узкой лесной тропинке, которая то спускалась к самому берегу быстрой речки Дув, то петляла по склонам холмов, поросших старым дубовым лесом, Роберт время от времени не без удовольствия протягивал руку и поправлял перевязь старинного кожаного колчана, висевшего у него за спиной. Колчан был тоже отцовский, роскошно окованный серебром, но стрелы в нём были сделаны самим Робертом. Он выточил их из крепкого сухого дерева, оперил перьями диких гусей и надеялся на них не меньше, чем на длиннющий — больше собственного его роста — ореховый лук. Его он тоже сделал сам там, в башне у замковых ворот, при свете сложенного из грубых камней дымного очага. Не многие сильные мужчины смогли бы этот лук натянуть.

Роберт весело спешил в широкий, манящий его мир. Кудрявые волосы выбивались из-под маленькой шапочки из золотистого меха косули, украшенной фазаньим пером. Он лихо надвинул её на правое ухо и шёл, насвистывая как жаворонок: серебряный королевский рог, приз за искусную стрельбу, сиял перед его глазами, ему казалось — стоит лишь протянуть руку, и он твой. Однако, представив себя со стороны — ну, чем не павлин? — Роберт засмеялся, да так громко, что чёрный дрозд, распевавший на кусте терновника, вспорхнул и с тревожным криком отлетел подальше. Роберт с удивительным искусством передразнил его, но вдруг без видимой, казалось, причины вспомнил вчерашний вечер, и весёлость его улетучилась.