Тысячелетняя ночь, стр. 23

Бледное лицо горбуна покрылось красными пятнами.

— Вы слышите? — почти шёпотом сказал он. — Взять его. Или…

Двое собственных слуг Эгберта нерешительно двинулись было вперёд, но ещё более грозный ропот толпы пригвоздил их к месту.

Роберт отнял руку от лица — глаза его были сухи, губы крепко сжаты. Больше, чем когда-либо он походил сейчас на свою мать в редкие минуты её справедливого гнева.

— Дядя Эгберт, — сказал он негромко, но отчётливо. — Отец пал в бою. Мне, сыну его, должно было узнать об этом первому. Благодарю, Бертрам, иди и отдыхай, никто не тронет тебя. Это говорю я, граф Гентингдонский.

И горбун второй раз в жизни смешался и отступил перед племянником. Через минуту крыльцо опустело. Расходясь, люди увидели, как один из слуг барона Локслея промчался с кувшином холодной воды: в своей комнате горбун бился в жестоком припадке. Дикие крики его неслись по лестнице вверх, в комнату Уильфриды. Комната была низка и темна, и высокий мальчик безутешно плакал в ней, охватив руками худую шею старухи.

— Уильфрида, — повторял он. — О, Уильфрида, в целом свете у меня не осталось никого, кроме тебя.

В эту ночь мало кто спал в замке и окрестных деревнях, принадлежащих Гентингдонам. Участь виллана — вещи в руках своего господина — горше всего сознаётся в тот момент, когда эта вещь из одних рук переходит в другие. Много жалких гнёзд разорила в Гентингдонских владениях цепкая рука барона Локслея. А теперь, когда он становился на много лет опекуном маленького графа, люди пытались предугадать, какие новые беды и опустошения измыслит его жадный жестокий ум?

Страх перед новым немилостивым правителем невольно приукрашивал в памяти бедных людей достоинства предыдущего: «Горяч был, правда, господин Фицус, но отходчив, а этот душу вынет вместе с последней рубахой…»

В большой замковой зале ужин окончился, и люди разошлись. Свет догоравших светильников уже не добирался до дальних углов, колеблющиеся тени ползли по стенам и потолку и шаг за шагом отвоёвывали у погасающего огня своё ночное могущество. Слабеющие языки пламени освещали сгорбленную старческую фигуру на низенькой скамеечке и мальчика на брошенной на пол подушке. Они говорили тихо, прислушиваясь к злому вою зимнего ветра за окном.

— Не бойся, Уильфрида, — храбрился Роберт, — Бертрама он не тронет. Не посмеет. Я этого не допущу.

— Он посмеет сделать всё, бедный ты мой маленький господин, — отвечала старуха, и морщинистая её рука легла на золотистую головку мальчика. — Тебя самого некому защитить — до твоего двадцатилетия сэр Эгберт полный хозяин всего.

— Но если он и дальше будет мучить людей, я пойду к самому королю, — вскричал мальчик, вскакивая с подушки. — Или… или я скажу им, чтобы они его не слушались. Мы свяжем и отвезём его в замок Локслей. А если он попробует вернуться обратно…

— Он попробует. И не один, а с людьми королевского шерифа, — проговорил спокойный голос, и седая голова Бертрама появилась в дверях. — И ты погубишь всех, кто послушается тебя. Уильфрида права: ты дождёшься своего совершеннолетия и тогда каждому воздашь по его заслугам. И знай: люди уже сейчас с надеждой смотрят на тебя.

— Сядь с нами, — с живостью обратился к нему Роберт.

— О, если бы ты не уезжал!

Бертрам покачал головой и с некоторым трудом опустился на низкую скамеечку рядом с женой.

— Сэр Эгберт не оставит меня здесь, — сказал он. — Завтра я должен ехать в Лондон с каким-то письмом. Сдаётся мне, что от этого письма будет мало хорошего тебе, молодой господин.

— Принеси это письмо, — живо промолвила Уильфрида, и глаза её решительно блеснули.

Но Роберт покачал головой:

— Нет, Уильфрида, я не стану его читать.

— Мальчик прав, — угрюмо промолвил Бертрам. — Уж коли выбрал прямую дорогу, так не виляй. Я отвезу письмо, а что будет дальше, на то воля божия.

При последних словах Уильфрида смиренно наклонила голову. Именем господа в то время творились многие чёрные деяния, однако старой няне не приходило в голову усомниться в божественной справедливости.

Глава XV

Улицы города Стаффорда потемнели и опустели. Уже ночные сторожа затрещали колотушками, и тяжёлые, окованные железом ставни закрыли узкие окна домов. Ночные грабежи и разбои были обычным явлением, и каждый дом представлял собою маленькую крепость, способную выдержать осаду. Узкие извилистые улицы без фонарей тонули по мраке и грязи. Случись что — ночной пешеход мог рассчитывать только на собственные силы.

Тонкий серп луны, выбиваясь из-за туч, осветил высокую стену с бойницами и за ней островерхую черепичную крышу мрачного дома шерифа Стаффордского. В большой зале со сводчатым закопчённым потолком на столе горели не обычные масляные светильники, а жёлтые восковые свечи, зажигавшиеся лишь по особо торжественным случаям. Шитая гербами скатерть была уставлена всевозможными мясными блюдами и пирогами. Кушаний из овощей и фруктов богатые люди не ели, предоставляя питаться «травой» коровам и беднякам. Правда, тогдашние фрукты и овощи далеко не походили на современные: яблоки и груши были кислы и жёстки, почти как лесные, картофель не прибыл из ещё не открытой Америки, а спаржи и цветной капусты не существовало вовсе.

Пятна вина на скатерти показывали, что пир длился долго и старая мальвазия шерифа уже оказала влияние на пирующих. Последнее, однако, не относилось к одному из гостей, тщедушное тело которого, завёрнутое в жёсткие кладки чёрной сутаны, почти тонуло в громадном кресле с высокой спинкой. Его сухая тонкая рука, державшая кубок, мыла тверда, и острый взгляд чёрных глаз с затаённой насмешкой скользил по разгорячённым лицам собеседников. Отец Амвросий и при более сложных обстоятельствах никогда не терял головы.

Шериф был доволен: весёлая попойка — прекрасная штука, особенно, если при этом наклёвывается выгодное дельце. Толстые люди часто добродушны, однако шериф Стаффордский был далеко не таков, его длинный толстый нос низко свешивался навстречу крутому выдающемуся подбородку скупца, а два подбородка, колыхавшиеся на жирной шее, свидетельствовали не о сердечной доброте, но о количестве жадно поглощаемых ежедневно пирогов с дичью и бараниной. Казалось, ни рассказ второго гостя, ни самый вид его не располагали к неумеренному веселью. Но толстый шериф не любил людей, досады на лице гостя было достаточно, чтобы привести его в хорошее настроение.

На лице Эгберта Локслея давно уже вспыхивали багровые пятна. Наконец он сердито оттолкнул от себя тарелку с остатками пирога.

— Я не собираюсь дальше потешать тебя, достопочтенный шериф, — сухо сказал он и хотел было встать, но громадная волосатая рука, дружески опущенная на плечо, пригвоздила его к месту.

— Не горячись, благородный рыцарь, — сказал шериф. — Я не хотел тебя обидеть. Но согласись сам: так злобствовать на мальчишку…

— Я ненавижу его! — перебил сэр Эгберт и в волнении вскочил-таки с кресла, быстрым движением высвободив своё плечо из-под руки хозяина. — А проклятый дурак его отец, убитый недавно в битве с шотландцами, назначил меня опекуном, и я связан с ним и его имением. И это — на много лет!

— Умный человек, — спокойно отозвался отец Амвросий и, отставив чашу с мальвазией, быстро и ловко стал перебирать резные чёрного дерева чётки, — тем и отличается от прочих, что в самой злой неприятности находит зерно утешения.

Спокойный голос и беззвучное мелькание чёток в его тонких белых пальцах отрезвили горбуна. Медленно опустившись в кресло, он впился взглядом в лицо монаха, по-видимому совершенно погружённого в своё благочестивое занятие. С минуту длилось полное молчание.

— Я… я не совсем тебя понимаю, святой отец, — промолвил наконец горбун неуверенным голосом, но его беспокойные глаза мгновенно и хищно вспыхнули: настоятель Стаффордского монастыря никогда не тратил слов понапрасну.

Продолжая перебирать чётки, монах слегка поднял голову. Два взгляда встретились. Мгновение и тяжёлые веки снова опустились так быстро и непроницаемо, что горбун готов был подумать — уж не почудилось ли ему блеснувшее под ними колкое и насмешливое презрение. Но голос отца Амвросия был по-прежнему мягок и благосклонен. Казалось, он поглощён глупой болтовнёй шерифа, смеялся и взгляд его теперь был добродушен, чужд коварства и затаённых мыслей. Он играл с горбуном, как кошка с мышью. Тот понимал это, и злоба кипела в его душе. Но приходилось мириться. Он чувствовал: монах не скажет ничего, если не посулить хорошей награды.