А.и Б. Стругацкие. Собрание сочинений в 10 томах. Т.9, стр. 144

Жизнь продолжалась. Пора было делать укол и идти домой.

В спальне света не было. Сэнсей, завернувшись в халат, лежал на кровати, лицом к стене, скорчившись, - он притворялся спящим. На стене над ним слабо отсвечивала лаком картина Пиросмани, говорили - подлинник. Роберту больше всего в ней нравилось название. Она называлась "ХОЛОДНЫЙ ПИВО" (большими печатными буквами).

- Укол, сэнсей. Время.

- Какой укол? Зачем? Темно же!

- Ничего, в такую мишень трудно промахнуться, А кроме того, можно зажечь свет.

- Это правда... А какой-нибудь достойный компромисс возможен? (Вымученный юмор беспомощного старика, загнанного в темный угол, из которого есть один только выход - в завтра, в понедельник, в Дом Страдания. Такой юмор надлежало поддержать, хотя бы только из обычного милосердия.)

- Я не хожу на компромиссы, - высокомерно ответил Роберт, разрывая упаковку шприца.

Сэнсей вдруг спросил (не оборачиваясь, все так же - лицом в стену):

- Вы тоже меня осуждаете, Робин?

- А як же ж, конечно, - сказал Роберт. - А за что, собственно? - Но он уже насторожился - голос сэнсея ему не понравился решительно.

- За то, что я учинил с Вадимом.

- Вот как? Вы что-то учинили с Вадимом?

Роберт все еще пытался держать юмористический тон, хотя сомнений уже не оставалось, что речь пошла о серьезных вещах. И вдруг понял.

- А вы не заметили?

- Заметил, - медленно сказал Роберт. - Только что.

- Вы считаете, это было слишком жестоко?

- Какая разница, что я считаю, - пробормотал Роберт. А может быть, и не пробормотал вовсе, а только подумал. ("...Вы ленивы и нелюбопытны. Бог подал вам со всей своей щедростью, как никому другому, а вы остановились...") Лицо Вадима вдруг вспомнилось, не лицо, а физиономия мокрая, зябкая, с просинью, физиономия непристойно, до омерзения перепуганного человека. (Стоило оно того? Наверное.)... И запах псины от него... И голос его - искательный голосишко битого холуя... ("...Вы сделались самодостаточны, вы не желаете летать, вас вполне устраивает прыгать выше толпы, вы ДОВОЛЬНЫ - даже самые недовольные из вас...") ...И потому надлежит нас иногда пришпоривать? Шенкеля давать? Дабы не застоялись? Наверное. Если человека не бросить однажды в воду, он никогда не научится плавать, хотя умение плавать заложено в нем самим Богом. И если не гнать нас пинками к зубодеру, - так и будем ведь ходить с дырками в зубах......Какая, впрочем, теперь разница. Он сделал это, он добился своего, а теперь мучается. Вадим, небось, ходит гоголем: он победитель, и все зубодеры позади. А этот странный старик мучается, потому что не уверен и никак не убедит себя, что достигнутая цель оправдывает средства.

- С нами иначе нельзя, - сказал Роберт с максимально глубоким убеждением в голосе. - Победа все списывает... (Сэнсей слушал. Внимательно. Насторожив затылок с черно-багровым пятном "чертового подзатыльника".)

"Достигнутая цель оправдывает средства", - сказал Роберт этому пятну. Врать было неприятно. Но в конце концов, он, может быть, и не врал совсем?

- Все, ваше время истекло, - сказал он бодро и надломил кончик ампулы.

- Разочарование - горестное дитя надежды, - сказал сэнсей. Он все еще лежал лицом в стену. - Но, может быть, все-таки, попозже? Перед самым уходом?

- А я, собственно, уже собрался. Одиннадцать часов.

- Караул! Праздник кончился! - сказал сэнсей, задирая полу халата.

Глава одиннадцатая

ДЕКАБРЬ. ТРЕТИЙ ПОНЕДЕЛЬНИК.

СОВЕРШЕННО НЕТ ВРЕМЕНИ

Отбыли точно в десять, по дороге большей частью молчали.

Сэнсей сидел на обычном своем месте (самом безопасном, справа сзади) и вообще не произнес ни слова - только в самом начале, усаживаясь, тихонько поздоровался с Тенгизом. Новость насчет Интеллигента его просто раздавила никогда прежде не видел его Роберт таким тихим и покорным. С самого раннего утра, с момента, когда позвонил какой-то доброхот от Аятоллы и преподнес подарочек, он ничего не хотел, на все был согласен и только кивал, как носом клевал, причем каждый раз - с некоторым запозданием, словно до него не сразу доходило.

Тенгиз, оказывается, о вчерашнем знал все и даже, видимо, больше. По своим каналам. О деталях - умолчал и вообще, увидевши сэнсея, сделался молчалив. Он управлял машиной с необычной для себя осторожностью, никаких разговоров не заводил и только иногда сквозь зубы отпускал очередную порцию (вполголоса) "блинов" пополам с энергичными инвективами в адрес "долбаных наледей, выледей и проледей".

А Роберту уж совсем было не до разговоров. Он думал о "странных превратностях бытия", о несчастном Интеллигенте-Профессоре, о бедолаге Ядозубе, но более всего - о том, что будет, когда они приедут на место: позовет его сэнсей с собой в палату или все как-нибудь обойдется. В палату идти не хотелось категорически. Он вспоминал это землистое и ставшее совершенно чужим лицо, впалый морщинистый рот, длинные белесые волосы по щекам, болезненный взгляд беспомощного, обессиленного животного... костлявая грудь в вырезе серой рубашки... горький запах мочи... Безжалостная все-таки штука - эта наша обыденная жизнь. И не то беда, что мы от нее меняемся. Беда в том, что она нас превращает. Всех. Всегда. Без всякого сожаления. И безо всякой пощады...

Прибыли на место ровно в двенадцать. Тенгиза оставили в машине, В одиночестве. Перед зданием никого не было. Елки стояли тихие и грустные под снегом, не было видно ни посетителей на широкой входной лестнице, ни прогуливающихся пациентов с финскими санками наперевес.

У дверей палаты сэнсей остановил Роберта и сказал ему тихо:

- Подождите здесь. Только не исчезайте, пожалуйста. Может быть, я вас позову... И я не хочу, чтобы мне мешали.

Роберт, естественно, подчинился. Перевел дух. Отошел от дверей в глубину холла, сел в тяжелое кожаное кресло у журнального столика, увидел кривое свое отражение в экране гигантского выключенного телевизора. Покусал губу, взял, не глядя и не видя, какой-то дурацкий журнал со столика. Стыд выедал глаза. Какого черта! Это же не моя обязанность - присутствовать... Я же не врач. И не родственник... Он знал, что это - его обязанность. И это есть его обязанность, и еще многое - неприятное, неаппетитное, горькое и стыдное... Но все-таки не такое стыдное, как облегчение, какое испытываешь, когда удается уклониться. "Никогда не жалейте себя, - вспомнил он. - Каждый из нас достоин жалости, да только вот жалеть себя - недостойно".

В доме было невероятно, неправдоподобно, звеняще тихо. Как в сказочном волшебном замке. Неестественно тихо, светло, пусто и пахло, как в ботаническом саду - пряностями и сказкой. Не слышно было ни властно-свободных разговоров медперсонала, ни шарканья подошв согбенных пациентов, ни зычного перекликания нянечек, протирающих квадратные километры здешнего линолеума, - ничего здесь не было из своеобычной атмосферы большой, пусть даже и самой привилегированной и дорогой больницы. Впрочем, это ведь и не больница была на самом деле. Это был хоспис для богатых. Для очень богатых. А может быть на самом деле и не хоспис даже. В хосписах доживают безнадежные. А здесь был - дворец надежды. Дом Самой Последней Надежды...

Сначала, первые минут пять, ничего вокруг не происходило. Он листал журнал - яркие, глянцевые страницы, фотографии роскошных автомобилей и женщин, сверкающие небоскребы, специфические тексты, рассчитанные на специфического читателя... Поглядывал рассеянно вправо-влево вдоль коридора, менял положение вытянутых и перекрещенных ног, старался не прислушиваться к невнятному голосу сэнсея из-за дверей палаты (голос этот вдруг выкристаллизовался из тишины - то ли сэнсей дверь закрыл недостаточно плотно, то ли звукоизоляция здесь была, как в доходном доме)... Ничего не происходило. Экзотические растения в кадках, справа и слева от гигантского, в полстены, окна, источали тропические запахи. За окном была заснеженная автостоянка, несколько заснеженных лимузинов на ней и "шестерка" Тенгиза совсем не заснеженная, но - грязноватая. Из глушителя шел кудрявый дымок.