Зеркала прошедшего времени, стр. 29

– Ты лжешь! Ты работаешь на Третье отделение. Вербуешь новых осведомителей! А за Бреем ты тоже шпионишь? – выкрикнул Дантес. Его лицо побелело, зрачки расширились, и он уже почти кричал ему в лицо, вцепившись руками в край одеяла. – Он мне жизнь спас! Ты сломал, а он – спас! Ты – мерзавец, Луи, потому что в этой жизни ты думаешь только о собственной шкуре и не привык больше ни о ком думать! «Ах, Жорж, как я одинок!» Плевать я хотел на тебя, и на твое одиночество, и на то, как ты стелешься перед Бенкендорфом! Может, ты с ним тоже…

Увесистая пощечина заставила его немедленно замолчать, и Жорж, всхлипнув, схватился за щеку и уткнулся пылающим лицом в подушку. Его била крупная дрожь, и он в отчаянии прикусил губу, из последних сил стараясь не разрыдаться.

Ты упрямый сукин сын, Дантес, – он сейчас уйдет, теперь уже навсегда, и ты больше никогда не увидишь его… Он не простит тебя… Что ты наделал… больной придурок…

Он услышал, как хлопнула дверь, и долго сдерживаемые слезы хлынули наконец из его глаз.

Глава 8

Бронзовый ангел

Ах, где же Вы, мой маленький креольчик,

Мой смуглый принц с Антильских островов,

Мой маленький китайский колокольчик,

Капризный, как дитя, как песенка без слов?

Такой беспомощный, как дикий одуванчик,

Такой изысканный, изящный и простой,

Как пуст без Вас мой старый балаганчик,

Как бледен Ваш Пьеро, как плачет он порой!

Куда же Вы ушли, мой маленький креольчик,

Мой смуглый принц с Антильских островов,

Мой маленький китайский колокольчик,

Капризный, как дитя, как песенка без слов?..

А. Вертинский

Чарующий, переливчатый звон колоколов плыл над красной, желтой, оранжевой и уже скатывающейся в сухие, шуршащие коконы листвой, поднимаясь все выше и выше к холодному серому небу, соперничая в вибрирующей, острой, звонкой высоте тона с Адмиралтейской иглой и явно гордясь своим божественным происхождением. Ветер гнал опавшие и взметающиеся вверх листья под ноги прохожим и под колеса экипажей, и стаи птиц, потянувшиеся к югу, клином разрезали холодную высоту серых петербургских небес, напоминая строчки написанного небрежным почерком письма, в котором случайно забыли поставить точку.

Двери нарядной церкви широко распахнулись, и оживленные, уже без натянутой торжественности на лицах гости потянулись к выходу, поздравляя новобрачных, смущенно и растерянно-державшихся за руки. Фата юной невесты взметалась от ветра, как нежное кисейное облако; тонкие контуры ее тела тонули в море шуршащих белопенных кружев и расшитого серебром атласного корсажа, а лица и вовсе не было видно, потому что она спрятала его – то ли от ветра, то ли от застенчивости – в огромный букет чайных роз, трепетавших и готовых разлететься сотней белых бабочек-лепестков под пронизывающими порывами осеннего ветра.

Петр Долгоруков остановил карету, решив взглянуть на новобрачных, и случайно заметил в нарядной толпе князя Ларионова, чье сияющее невыразимым счастьем лицо было совсем не таким, как в момент их знакомства, когда он исподлобья смотрел на Пьера своими бледными, выцветшими глазами. Его Мишенька, стоя рядом со своей молодой женой, фрейлиной Ушаковой, вспомнил Долгоруков, невысокий, плотно сбитый светловолосый крепыш, смотрел на свою ненаглядную Мари с выражением полнейшего восторга, которое делало его похожим на готового заплакать Пьеро, только что признавшегося в любви своей Коломбине. Мари наконец подняла голову, и они в немом восторге уставились друг на друга, сблизив две головы – светлую и почти черную, портрет любви в интерьере, влюбленные крайности, два космоса, ставшие теперь одним, единым целым…

Пьер, привычно не желая быть замеченным, поехал дальше в самом дурном настроении. Трогательное и волнующее зрелище чужого счастья, к которому он был косвенно, тайно причастен, болезненно кольнуло его острой, ни на мгновение не утихающей болью, вызвав в его душе новый взрыв воспоминаний и мучительной, неудовлетворенной тоски. Ненависть, сжигавшая его изнутри, разрастаясь, превращалась в плотную, почти осязаемую субстанцию; и все чаще, с затаенным ужасом глядя в зеркало на свое мрачное, угрюмое, вечно кривящееся в циничной усмешке лицо, он хотел швырнуть в него тяжелым подсвечником, чтобы оно разлетелось вдребезги, на тысячи осколков, из которых уже никто и никогда не смог бы сложить мозаики его души, ледяной и колючей, как кристаллическая решетка…

…Вы мне омерзительны, Долгоруков…

То, что он увидел, незаметно прокравшись в покои Метмана, вызвало в его душе дикую, безудержную ревность. Жорж, обнаженный, лежал на широкой постели Метмана, его руки были связаны сзади тонкой веревкой, он выгибался и стонал, а длинные черные волосы Рене, подобно покрывалу, рассыпались по его прекрасному телу, скрыв его от жадных глаз прильнувшего к полуприкрытой двери Хромоножки. Руки Рене обнимали и ласкали Жоржа, его губы терзали, кусали и мяли его податливый рот, и Пьер, поняв, что еще минута он перестанет себя контролировать, опрометью бросился на улицу, в свой экипаж, пока не вернулся камердинер Метмана…

Вернувшись домой, он немедленно довел Жана до слез страшным, необъяснимым приступом жестокости и потом долго вымаливал у него прощение, и добрый Ванечка, конечно же, простил его, наивно приняв насилие за любовь, купившись на его покаянные речи и тоскующие, рехнувшиеся, полные невыразимого отчаяния глаза…

Именно тогда он, кусая губы и плача от бессильной ревности и неотступной тоски, написал Бенкендорфу мерзкую, жалкую анонимку, подписавшись «Доброжелателем», в которой рассказал о том, что граф Рене Метман контрабандой привез в Петербург наркотические вещества и теперь распространяет их среди офицеров гвардии. Первым среди гвардейцев был назван Жорж Дантес…

Тогда же ему пришла в голову эта забавная идея – запечатать письмо бронзовой «масонской» печатью, одной из тех четырех, которые по его просьбе изготовил князь Сергей Ларионов…

«Санкт-Петербургские ведомости», 25 сентября 1835 г.

Вчера, около десяти часов вечера, в своих апартаментах при французском посольстве был убит известный журналист Рене Метман, 22 лет, проживавший со своим престарелым дядей генералом Антуаном Метманом. Француз был убит тяжелым предметом, предположительно бронзовой статуэткой, которая проломила ему голову в основании черепа.

В посольстве в означенное время проходил большой прием по случаю 60-летнего юбилея генерала Метмана, поэтому выяснить, кто из многочисленных приглашенных гостей или прислуги мог решиться на столь тяжкое преступление, следствию будет весьма затруднительно.

Камердинер Метмана утверждает, что из комнаты ничего не пропало, из чего можно сделать вывод, что убийство не было совершено с целью ограбления. Однако у полиции есть и иные версии, о которых мы вынуждены умалчивать в целях сохранения тайны следствия.

Генерал Метман пребывает в тяжелом душевном состоянии из-за страшной смерти любимого племянника, поэтому отказался дать интервью нашей газете».

Дантес не хотел верить своим глазам и беззвучно плакал, не в силах сдерживаться, трясущимися руками закрыв лицо и отвернувшись в сторону, чтобы никто из гвардейцев в казарме не заметил его слез.

Господи, да как же это могло получиться, что красивый и утонченный Рене, любивший изысканное общество и часто приглашавший к себе гостей, теперь лежит где-то на холодном полу, неживой, и никогда больше не посмотрит на него своими угольно-черными глазами, не прикоснется тонкими, горячими, аристократически длинными пальцами к его щеке…

А в голове Жоржа все звучал и смеялся незабываемый, полный искушения и соблазна глуховатый голос Рене, вызывавший в памяти воспоминания об их странных, томительных и страстных, как пылающий голубой лед, встречах… Жорж, доведенный до полного изнеможения его умелыми губами, пальцами, словами, ударами кожаной плети, уже не мог сопротивляться и стонал, безумно желая только одного – чтобы Метман снова ударил его или впился зубами до крови, причинив острую боль в пиковый момент наслаждения…