В лесах. Книга Вторая, стр. 113

Несть ни конца, ни предела премудрости твоей, господи!.. Жалко голубушку, жаль мою ластовку, а раздумаешь — воздашь хвалу создателю… Людскую нашу дурость кроет его святая премудрость… Не зачал бы только злодей плести на покойницу… Голову сверну!.. Хлещи меня палач на площади!.. На каторгу пойду, а только заикнись он у меня, только рот разинь — простись с вольным светом!..

А насчет долгов — заклятье даю… не под силу подрядов не бирывать, ни у кого больших денег не займовать!.. Ни у кого: ни у Сергея Андреича, ни у кума Ивана Григорьича, зятя бог даст — у того не возьму… Проучили!.. А что-то зятек мой надуманный не едет… С келейницами хороводится!.. О, чтоб их!.. А покончив дело, все-таки надо к губернатору побывать — насчет скитов поразведать".

Влетел Алексей Трифоныч, разряженный в пух и прах. За ним робкой поступью выступала скорбная Марья Гавриловна. Вексель был в руках Алексея.

— Наше вам наиглубочайшее, почтеннейший господин Чапурин! Честь имею вам кланяться, — сказал он свысока Патапу Максимычу.

Научился Лохматый модным словам от маклера Олисова да в купеческом клубе, где в трынку стал шибко поигрывать. Много новых речей заучил; за Волгой таких и не слыхивал.

— Денежки привезли? Милости просим садиться — денежкам завсегда мы ради, — кобенясь и потирая руки, проговорил Алексей Трифоныч.

Не взглянув на него, Патап Максимыч положил деньги на стол и сказал безмолвной Марье Гавриловне:

— Сочтите!..

Считать стал Алексей. Каждую бумажку на свет разглядывал.

— Может, от отца Михаила которы получали, — язвительно улыбнувшись, промолвил он. — Ихнее дело кончается, — прибавил он как бы мимоходом, — всех ваших приятелей в каторгу.

Вскочил с кресел Патап Максимыч… Но сдержался, одумался, слова не вымолвил… И после того не раз дивился, как достало ему силы сдержать себя.

— Верно-с, — кончив перечет, сказал Алексей. И, надорвав вексель, подал Патапу Максимычу.

Молча поклонился Чапурин Марье Гавриловне и, не взглянув на Лохматого, пошел вон. Алексей за ним.

— По чести надо рассчитаться, почтеннейший Патап Максимыч, — сказал он ему. — Процентов на вексель мы не причли-с… Двенадцать годовых, сами знаете, меньше не водится. А что от вас я лишков получил, лошаденок в тот же счет ставлю — по моему счету ровно столько же стоит. Значит, мы с вами в полном расчете. И протянул было руку Патапу Максимычу. Но тот задыхающимся голосом шепотом сказал ему:

— Бог с тобой!.. Только помни уговор… Скажешь неподобное слово про покойницу — живу не быть тебе!.. И быстрыми шагами пошел вон из дому.

— Будьте покойны, почтеннейший господин Чапурин… Насчет женщин, тем паче девиц, худые речи говорить неблагородно. Это мы сами чувствуем-с,говорил Алексей Трифоныч вслед уходившему Патапу Максимычу.

Пошел назад, и бывалый внутренний голос опять прозвучал: «От сего человека погибель твоя!..»

«Грозен сон, да милостив бог», — подумал Алексей и, завидя проходившую Таню, шаловливо охватил гибкий, стройный стан ее.

— Да отстаньте же! — с лукавой усмешкой молвила Таня, ловко увертываясь от Алексея. — Марье Гавриловне скажу!..

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

На Казанскую в Манефиной обители матери и белицы часы отстояли и пошли в келарню за трапезу. Петр Степаныч тоже в келарню зашел и, подав Виринее сколько-то денег, попросил ее, чтоб всех обительских медом сыченым или ренским вином «учредили» и чтоб приняли то за здравие раба божия Прокофья.

— Это мне двоюродный братец, — сказал Самоквасов. — Сегодня он именинник.

— Так точно, сударь Петр Степаныч, добродушно сказала на то Виринея.Сегодня совершаем память праведного Прокопия, Христа ради юродивого, устюжского чудотворца… Так впрямь братца-то вашего двоюродного Прокофьем зовут? А, кажись, у Тимофея Гордеича, у твоего дяденьки, сына Прокофья не было?..

— Он мне по матушке покойнице двоюродным доводится, — сказал Петр Степаныч и ни капельки не покраснел, даром что никакого брата Прокофья сроду у него не бывало.

— Благодарим покорно, сударь Петр Степаныч. Благодарите, матери: Петр Степаныч на сегодняшнюю нашу трапезу особое учреждение поставляет. Помяните за здравие братца его двоюродного Прокопия, — проговорила Виринея, обращаясь к сидевшим за столами.

— Благодарим вас покорно, Петр Степаныч, — встав со скамей и низко кланяясь Самоквасову, в один голос проговорили старицы и белицы.

— А теперь, матушка, — тихонько сказал Самоквасов Виринее, — так как вы остались в обители старшею, благословите уж и трудничков-то на работном дворе угостить.

— Бог благословит, — с довольством улыбаясь, ответила мать Виринея.Экой ты добрый какой, — прибавила она, гладя рукой по плечу Петра Степаныча.

Угостились трудники Манефины, угостились и трудники Бояркины, чествуя небывалого именинника. Пили чашу мертвую, непробудную, к вину приходили на двух, уходили на всех четырех. До утра ровно неживые лежали и наутро как слепые щенята бродили.

Успокоив трудников, за дело принялся Петр Степаныч. Уложив в тележку свои пожитки и Парашины чемоданы, поехал он из обители. Прощаясь с Таисеей, сказал, что едет в губернский город на неделю, а может, и больше. Заехал за перелесок, поворотил он в сторону и поставил лошадей в кустах. Вскоре подошел к нему Семен Петрович с Васильем Борисычем.

На Василье Борисыче лица не было. Безгласен, чуть не бездыханен, медленными шагами подвигался он к Самоквасову, идя об руку с саратовским приятелем. Поблекшие и посиневшие губы его трепетно шептали: «Исчезоша яко дым дние моя… от гласа воздыхания моего прильпе кость моя плоти моей, уподобихся неясыти пустынному, бых яко вран нощный на нырищи…» Бежать бы, но сильна, крепка рука саратовца — не увернешься, да и бежать-то уж некогда.

— Ну, жених, садись скорее, — торопливо сказал ему Петр Степаныч,Скорей, скорей!

— Ох, искушение!.. — жалобно вздохнул Василии Борисыч. — Хоть повременили бы маленько, с духом бы что ли, дали собраться.

— Нечего тут растабарывать. Сажай его, Семен Петрович, — крикнул Самоквасов. — Да не привязать ли кушаком руки к задку-то? Неравно выскочит…

— У меня не выскочит, — молвил саратовец, усаживая Василья Борисыча в самоквасовскую тележку, а сам садясь с ним рядком.

И кони во весь опор помчали легкую тележку вдоль по гладкой дорожке.

Немного прошло времени, вдали показались язвицкие тройки. Впереди ехал в тарантасе удалой Федор. На телегах сидело десять молодцов, все в одинаких красных рубахах. Подъехав к Самоквасову, они было загорланили.

— Тише! Услышать могут, — остановил их Петр Степаныч. — Давай шапку да рубаху, — молвил он Федору.

Вынул Федор из-под сиденья красну кумачову рубаху, такую же точно, какие были на ямщиках. Скинув верхнее платье, Самоквасов надел.

— Шапки! — сказал он.

Вытащили из телег зимние мерлушчатые шапки, нахлобучили их себе на головы. Такая же шапка и Самоквасову на долю досталась. Лица завязали платками и пошли в перелесок… У лошадей осталось двое.

Через четверть часа вдали визг и женские крики послышались. Громче всех слышался хриплый голос матери Никаноры:

— Матушки, украли!.. Владычица, украли!.. Затрещали кусты можжевеловые под ногами десятка удалых молодцов. Бегом бегут к лошадям, на руках у них с ног до головы большими платками укрытая Прасковья Патаповна. Не кричала она, только охала.

Посадили ее в тарантас, Самоквасов на облучок вскочил. «Айда», — зычным голосом крикнул он ямщикам. Тарантас полетел по дороге к Свиблову, за ним телеги с поезжанами в красных рубахах и в зимних шапках.

Кто на дороге ни встретится, всяк остановится, с любопытством посмотрит на поезд и проводит его глазами поколь из виду не скроется.

— Девку выкрали! — спокойно промолвит прохожий и пойдет своим путем, не думая больше о встрече. Дело обычное. Кто в лесах за Волгой свадеб уходом не видывал?..

***