В лесах. Книга Первая, стр. 30

***

На другой день рано поутру Патап Максимыч собрался наскоро и поехал в Вихорево. Войдя в дом Ивана Григорьича, увидал он друга и кума в таком гневе, что не узнал его. Возвратясь из Осиповки, вдовец узнал, что один его ребенок кипятком обварен, другой избит до крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму: в кровь избила ее.

— Вот, кум, посмотри на мое житье! — говорил Иван Григорьич. — Полюбуйся: одну обварили, другую избили… Из дому уедешь, только у тебя и думы — целы ли дети, про дела и на ум нейдет… Просто беда, Патап Максимыч, друг мой любезный, беда неизбывная… Не придумаю, что и делать…

— Молчи ты, — весело отвечал на его жалобы Патап Максимыч. — Я к тебе с радостью.

— Какие тут радости! — с досадой отозвался Иван Григорьич. — Не до радости мне… Думаю, не придумаю какую бы старуху мне в домовницы взять. Спиридоновна совсем никуда не годится.

— Да ты слушай, что говорить стану, — сказал Патап Максимыч. — Невеста на примете.

— Какая тут невеста!.. — с досадой отозвался Иван Григорьич. — Не до шуток мне, Патап Максимыч. Побойся бога: человек в горе, а он с издевками…

— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать будет твоим сиротам… Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка добрая. Да к тому ж не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько же, коли не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж добра как, как детей твоих любит: не всякая, братец, мать любит так свое детище.

— Полно сказки-то сказывать, — отвечал Иван Григорьич. — Про какую царевну-королевну речь ведешь? За морем, за океаном, что ль, такую сыскал?

— Поближе найдется: здесь же у нас, в лесах кое-где…— улыбаясь, говорил Патап Максимыч.

— Не мути мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. — Не на то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше скажи? Что Аксинья Захаровна? Детки?

— Чего им делается? И сегодня живут по-вчерашнему, как вечор видел, так и есть, — отвечал Патап Максимыч. — Да слушай же, не с баснями я приехал к тебе, с настоящим делом.

— С каким это? — спросил Иван Григорьич.

— Да все насчет того… Про невесту.

— Про какую? Где ты ее за ночь-то выкопал?

— Да хоть про нашу Груню, — молвил Патап Максимыч.

— С ума ты спятил, — отвечал Иван Григорьич. — Хоть бы делом что сказал, а то натка поди.

— Делом и говорю.

— Да подумай ты, голова, у нас с тобой бороды седые, а она ребенок. Сколько годов-то?

— Семнадцатый с Петровок пошел. Как есть заправская невеста.

— То-то и есть, — сказал Иван Григорьич. — Ровня, что ли? Охота ей за старика на детей идти.

— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить. — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы с тобой по рукам, потому она детище мое — куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?

— Да полно тебе чепуху-то нести! — сказал Иван Григорьич. — Статочно ли дело, чтобы Груня за меня пошла? Полно. И без того тошно.

— А как согласна будет — женишься? — спросил Патап Максимыч.

— Пустяшное дело, кум, говоришь, — отвечал Иван Григорьич. — Охотой не пойдет, силом взять не желаю.

— Ну так слушай же, что было у меня с ней говорено вечор, как ты из Осиповки поехал.

И рассказал Патап Максимыч Ивану Григорьичу разговор свой с Груней. Во время рассказа Иван Григорьич больше и больше склонял голову, и, когда Патап Максимыч кончил, он встал и, смотря плачущими глазами на иконы, перекрестился и сделал земной поклон.

— Голубушка! — сказал он. — Святая душа!.. Ангел господень! Гришутка, Марфуша!.. Бегите скорей!

Вбежал шестилетний мальчик в красной рубашонке и Марфуша с синяками и запекшимся рубцом на щеке.

— Молись богу, дети, — сказал им Иван Григорьич. — Кладите земные поклоны, творите молитву за мной: «Сохрани, господи, и помилуй рабу твою, девицу Агриппину! Воздай ей за добро добром, владыка многомилостивый!»

И сам вместе с детьми клал земной поклон за поклоном. Патап Максимыч стоял сзади и тоже крестился.

— Вот вам отцовский наказ, — молвил детям Иван Григорьич, — по утрам и на сон грядущий каждый день молитесь за здравье рабы божьей Агриппины. Слышите? И Маша чтобы молилась. Ну, да я сам ей скажу.

— Какая же это Агриппина, тятя? — спросил маленький Гриша.

— Святая душа, что любит вас, добра вам хочет. Вот кто она такая: мать ваша, — сказал детям Иван Григорьич.

На другой день были смотрины, но не такие, как бывают обыкновенно. Никого из посторонних тут не было, и свахи не было, а жених, увидев невесту, поступил не по старому чину, не по дедовскому обряду.

Как увидел он Груню, в землю ей поклонился и, дав волю слезам, говорил, рыдая:

— Матушка!.. Святая твоя душа!.. Аграфена Петровна!.. Будь матерью моим сиротам!..

— Буду, — тихо с улыбкой промолвила Груня. Через две недели привезли беглого попа из Городца, и в моленной Патапа Максимыча он обвенчал Груню с Иваном Григорьичем.

Засиял в Вихореве осиротелый дом Заплатина. Достатки его удвоились от приданого, принесенного молодой женой. Как сказал, так и сделал Патап Максимыч: дал за Груней тридцать тысяч целковых, опричь одежи и разных вещей. Да, опричь того, выдал ей капитал, что после родителей ее остался: тысяч пять на серебро было.

Растит Груня чужих детей, растит и своих: два уж у ней ребеночка. И никакой меж детьми розни не делает, пасынка с падчерицами любит не меньше родных детей. А хозяйка какая вышла, просто на удивление.

И прошла слава по Заволжью про молодую жену вихоревского тысячника. Добрая слава, хорошая слава!.. Дай бог всякому такой славы, такой доброй по людям молвы!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Весело, радостно встретили дорогих гостей в Осиповке. Сначала, как водится, уставные поклоны гости перед иконами справили, потом здороваться начали с хозяевами. Приветам, обниманьям, целованьям, казалось, не будет конца. Особенно обрадовались Аграфене Петровне дочери Патапа Максимыча.

— Здравствуй, голубушка моя Настасьюшка, — говорила Аграфена Петровна, крепко обнимая подругу детства. — Ох ты, моя приветная! Ох ты, моя любезная!.. Да как же ты выросла, да какая же стала пригожая!.. Здравствуй, сестрица, здравствуй, Парашенька, — продолжала она, обнимая младшую дочь Патапа Максимыча. — Да как же раздобрела ты, моя ясынька, чтоб только не сглазить! Ну, да у меня глаз-от легкий, не бойся. Да и люблю я вас, сестрицы, всей душой, так с моего глаза никакого дурна вам не будет. А раздобрела Параня, раздобрела… Ах вы, мои хорошие, ах вы, мои милые!.. Здравствуй, Фленушка! Каково живешь-можешь? Давно не видались. Тетенька здорова ли, матушка Манефа?

А матушка Манефа как раз сама налицо. Вышла из боковуши, приветствует приезжую гостью.

— Здравствуй, Аграфёнушка! Иван Григорьич, здравствуйте! Здорово ли поживаете?

Не отвечая словами на вопрос игуменьи, Иван Григорьич с Аграфеной Петровной прежде обряд исполнили. Сотворили пред Манефой уставные метания (Метание — слово греческое, вошедшее в русский церковный обиход, особенно соблюдается старообрядцами. Это малый земной поклон. Для исполнения его становятся на колени, кланяются, но не челом до земли, а только руками касаясь положенного впереди подручника, а за неимением его — полы своего платья, по полу постланной.), набожно вполголоса приговаривая:

— Прости, матушка, благослови, матушка!

— Бог простит, бог благословит, — сказала, кланяясь в пояс, Манефа, потом поликовалась (У старообрядцев монахи и монахини, иногда даже христосуясь на Пасхе, не целуются ни между собой, ни с посторонними. Монахи с мужчинами, монахини с женщинами только «ликуются», то есть щеками прикладываются к щекам другого. Монахам также строго запрещено ликоваться с мальчиками и с молодыми людьми, у которых еще ус не пробился.) с Аграфеной Петровной и низко поклонилась Ивану Григорьичу.