В лесах. Книга Первая, стр. 22

— Слава богу. Аннушку за букварь засадила, — молвила Никитишна, — «аз, ангел, ангельский» — твердит, а Марфуша, как бы ты видел, какая забавная стала, что рассказать нельзя. Спать полегли, да вот завтра увидишь.

— Нет, кумушка, до утра у тебя я не останусь, — сказал Патап Максимыч.Я к тебе всего на часок и коней отпрягать не велел. В город еду. Завтра к утру надо быть там беспременно.

— Чтой-то, батько, какой ноне спесивый стал, — возразила Никитишна.Заночевал бы, завтра пообедал бы. Чуть брожу, а для гостя дорогого знатный бы обедец состряпала. Наши ключовски ребята лось выследили, сегодня загоняли и привезли. Я бы взяла у них лосиного мясца, да такое б тебе кушанье состряпала, хоть Царю самому на стол. Редко ноне лосей-то стали загонять. Переводятся что-то.

— Спасибо, кумушка, да ведь этого зверя, кажись, по закону есть не заповедано, — сказал Патап Максимыч.

— Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного житие читал ли? Дал бы разве божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано… Да что же про своих-то ничего не скажешь? А я, дура, не спрошу. Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?

— Ничего, — отвечал Патап Максимыч. — Клохчет себе. Дочерей взяли из обители, так с ними больше возится.

— Крестница моя что, Настасьюшка? Как поживает?

— Живет себе. Задурила было намедни.

— Как так?..

— Да в кельи захотела, — смеясь, сказал Патап Максимыч. — Иночество, говорит, желаю надеть. Да ничего, теперь блажь из головы, кажись, вышла. Прежде такая невеселая ходила, а теперь совсем другая стала, — развеселая. Замуж пора ее, кумушка, вот что.

— И то правда, куманек, — согласилась Никитишна. — Ведь ей никак восемнадцать годков минуло?

— Да. Девятнадцатый пошел с осени, — молвил Патап Максимыч.

— Так… Так будет, — сказала Никитишна. — Другой год я в Ключове-то жила, как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось, как я домом хозяйствую… Да… Сама я тоже подумывала, куманек, что пора бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а в девках засиживаться ой-ой нескладное дело. Есть ли женишок-то на примете, а то не поискать ли?

— Маленько заведено дельце, кумушка, — отвечал Патап Максимыч.

— Из каких мест господь посылает? Здешний али дальний какой? — спросила Никитишна.

— Где по здешним местам жениха Настасье сыскать! — спесиво заметил Чапурин. — По моим дочерям женихов здесь нет: токари да кузнецы им не пара. По купечеству хороших людей надо искать… Вот и выискался один молодчик — из Самары, купеческий сын, богатый: у отца заводы, пароходы и торговля большая. Снежковы прозываются, не слыхала ли?

— Нет, Снежковых не слыхала, — отвечала Никитишна. — Да ведь я низовых-то мало знаю. Видел он крестницу-то?

— Покаместь не видал, — сказал Патап Максимыч. — Да вот беда-то, кумушка, что ты расхворалась.

— А что?

— Да ведь я было затем и приехал, чтобы звать тебя стол ради жениха урядить, — сказал Патап Максимыч. — На Аксиньины именины гостить к нам с отцом собирается.

— Беспременно буду, — живо подхватила Никитишна. — Да как же это возможно, чтобы на Настиных смотринах да не я стряпала? Умирать стану, а поеду. Присылай подводу, куманек, часу не промешкаю. А вот что, возьми-ка ты у наших ребят лося; знатно кушанье состряпаю, на редкость.

— Пожалуй, — молвил Патап Максимыч, — только уж ты сама сторгуйся и деньги отдай, после сочтемся.

Теперь в город за покупками еду, послезавтра домой ворочусь и тотчас за тобой подводу пришлю. Сама приезжай и лося вези.

— Ладно, хорошо, — сказала Никитишна. — А я все насчет крестницы-то. Как же это, куманек, что-то невдомек мне: давеча сказал ты, что в монастырь она собираться вздумала, а теперь говоришь про смотрины. Уж не силой ли ты ее выдаешь, не супротив ли воли?

— Заправских смотрин не будет, и настоящего сватовства еще нет,сказал, уклоняясь от прямого вопроса, Патап Максимыч. — Пущай парень с девкой повидаются, друг на дружку посмотрят. А про сватовство и речи не будет. Раньше той зимы свадьбы нам не играть: и мне времени нет и Снежковым, — в разъездах придется все быть. Настя с молодцом теперь только повидится, а по весне Михайло Данилыч, жених-от, еще раз-другой к нам заедет, — ну помаленьку и ознакомятся… А что про скиты-то Настасья заговорила, так это она так… Нравная девка твоя крестница… Да уж я тебе все расскажу, перед тобой таиться нечего: своя ведь, опять же мать крестная… Сказал я намедни Настасье, что жених у меня для нее припасен. Она в слезы. Ну, подумал я, это еще не велика беда; кака девка без реву замуж выходит?.. «Не пойду, говорит, за твоего жениха». Пошумел я. «У тебя, говорю, воли своей нет, отец с матерью живы; значит, моя воля над детищем, за кого хочу, за того и выдам». Тут она и молвила про обещанье, дала, дескать, обет постриг принять в обители. А у меня теперь мать Манефа гостит. Думал, не она ли дурь в голову девке набила. Любят ведь эти игуменьи богатеньких родственниц прилучать… Да как разузнал, вижу, Манефа тут непричинна. Я опять за Настасью, хотелось допытаться, с чего она постриг в голову себе забрала… Опять про жениха речь повел. А она, кумушка, как брякнет мне!.. Так и сняла с меня голову.

— Что такое? — спросила Никитишна.

— Коли, говорит, неволить станешь, — «уходом», говорит, с первым встречным уйду… Подумай ты это, кумушка?.. А?.. Уходом?..

— Так и сказала? — спросила Никитишна, встревожась от таких вестей.

— Так и сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч.Да посмотрела бы ты на нее в ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.

— Отцова дочка, — усмехнувшись, заметила Никитишна. — В тятеньку уродилась… Так у вас, значит, коса на камень нашла. Дальше-то что же было?

— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала да радостная.

— А ты девку-то не больно ломай, — молвила Никитишна. — Лаской больше бери да уговорами, на упрямое слово не серчай, на противное не гневайся.

— И то по ней все говорю, — отвечал Патап Максимыч. — Боюсь, в самом деле не наделала бы чего. Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда мне не будет.

— Страшен сон, да милостив бог, — успокаивала его Никитишна. — Много ль гостей-то звал?

— Да, окроме Снежковых, Ивана Григорьевича с Груней, удельного голову, еще кое-кого, — отвечал Патап Максимыч. — Мне всего больше того хочется, кумушка, чтоб Снежковым показать, как мы в наших захолустьях живем. Хоть, дескать, на болоте сидим, а мохом не обросли. Не загордились бы, коли бог велит в родстве быть. Так уж ты порадей, такой стол уряди, как у самых первых генералов бывает. Снежков-от Данило Тихоныч купец первостатейный, в городских головах сидел, у губернаторов обедывал, у самого царя во дворце, сказывает, в Питере бывал. Порядки, стало быть, знает. Так уж ты лицом в грязь не ударь. Денег не жалей, управь только все на самую хорошую руку. Чего в городе покупать? Сказывай, записывать стану.

Сидя за чаем, а потом за ужином, битый час протолковал Патап Максимыч с Никитишной, какие припасы и напитки искупить надо. И про Настю кой-что еще потолковали. Наконец, когда все было переговорено и записано, Патап Максимыч поехал из Ключова, чтоб с рассветом быть в городе.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Шурин Патапа Максимыча, Никифор, был дрянь человек. Что это был за собинка, того довольно сказать, что «волком» его прозвали, — а хуже, позорней того прозвища в лесах за Волгой нет. Волк — это вконец проворовавшийся мужик, всенародно осрамленный, опозоренный, которого по деревням своего околотка водили в шкуре украденной им скотины, сопровождая бранью, побоями, хохотом и стуком в печные заслоны и сковороды. Много мирских побоев за воровские дела принял Микешка, да мало, видно, бока у него болели: полежит недельку-другую, поохает, помается, да, оправившись, опять за воровской промысел да за пьянство. Просто сказать — отятой человек.