На горах. Книга Вторая, стр. 20

— Эх, Оленушка, Оленушка! Да с чего ты, болезная, таково горько кручинишься?.. Такая уж судьба наша женская. На том свет стоит, милая, чтоб мужу жену колотить. Не при нас заведено, не нами и кончится! Мужнины побои дело обиходное, сыщицка на свете хоть одну жену небитую. Опять же и то сказать: не бьет муж, значит не любит жену.

Не утешили уговоры Оленушку, не осушили они глаз ее матери.

А на селе у колодца вкруг юродивого такой сход собрался, что руки сквозь людей не просунуть. Все лезут к Софронушке про судьбу спросить, а иным хочется узнать: какой вор лошадушку свел со двора, кто новину (Новина — крестьянский суровый холст.) с луга скрал, кто буренушке хвост обрубил, как забралась она в яровое, какой лиходей бабу до того испортил, что собакой она залаяла, а потом и выкликать зачала. Бабы и руки и одежу у отца Софрона целовали. До того были усердны, что вздумали, во что бы ни стало, волосиков с блаженного добыть — пользительны, слышь, очень они, ежель водицы на них налить и той водицей напоить недужного. И до того бабы усердствовали, что блаженный крепился, крепился да как заорет во всю мочь. Насилу вытащили его из толпы дворецкий с Пахомом и отвели из села в безопасное место — на пасеку. Бабы тем недовольны остались…

Увели блаженного, и все разошлись по домам. Дослушивать службу в церковь никто не пошел. Большухи (Большуха — старшая в семье женщина.), возвратясь домой, творя шепотом молитву, завертывали в бумажку либо в чистый лоскуток выплюнутые Софронушкой скорлупы, а те, что сподобились урвать цельбоносных волосиков со главы или из бороды блаженного, тут же их полагали, а потом прятали в божницу за иконы вместе с хлопчатой бумагой от мощей, с сухим артосом, с огарком страстной свечи и с громовой стрелкой (Артос — по-гречески, кислый хлеб. У нас артосом, или артусом, зовут хлеб, носимый на Пасху вокруг церкви, а в субботу святой недели раздаваемый народу. Страстная свеча — с которою стояли за Церковными службами вербного воскресенья, великой пятницы, великой субботы и светлого воскресенья. Громовая стрелка — пальчатая сосулька, образовавшаяся от удара молнии в песок, часть которого мгновенно расплавилась. Также — белемнит, окаменелый допотопный червь. И то и другое зовется также чертовым пальцем.).

В каждом доме за ужином только и речи было, что про батюшку отца Софрона — припоминали каждое его слово, каждое движенье, и всяк по-своему протолковывал, что бы такое они означали. Поужинавши, спать полегли — кто в клети, кто на сеновале, кто на житнице, а кто и на дворе в уголку, либо на матушке на сырой земле в огороде… А в избах пусто. Жарко уж очень и душно, там никак не уснешь.

Сильней и сильнее темнеет, тихий безоблачный вечер сменяется такою же тихою, теплою, душною ночью. Луны нет, на бледно-сером небесном своде кой-где мерцают звездочки, а вечерняя заря передвигается с солнечного заката к востоку. Пала роса, хоть не очень обильная, но все-таки благоухание испарений с душистых трав и цветов наполнило воздух. Душно. Парит от долгой засухи, скоро, видно, дождется народ православный божьей благодати — грозы с дождем. Без того совсем беда, яровые пожелкли, озимый колос не наливается — травы выгорели. Чего уж ни делали православные! И молебны-то пели, и образа-то поднимали, и по полям со крестами ходили, и попов поили, кормили, — а все господь не шлет дождичка, что хочешь делай… По небесным закроям поминутно вспыхивает зарница. Быть грозе, быть дождю…

Сослал господь с тихого неба на шумную землю покой безмятежный. Ходит сон по селам, дрема по деревням: ни ближнего говора, ни дальнего людского гомона не слышно. Все затихло, все замолкло; лишь кузнечики тянут неугомонные свои песни, перепела во ржи перекликаются да дергач (Дергач, иначе коростель — болотная птица, средняя между перепелом и водяной курочкой. Rallus rex.) резким голосом кричит на болоте.

Изредка собаки ни с того ни с сего поднимут бестолковый лай. Померещится кудлашке, что чужой на дворе, тявкнет раз, тявкнет другой, третий, и по всем дворам поднимается лай. Налаявшись досыта, один пес, опустив хвост, уляжется, бурча понемножку, зевнет и заснет. За ним и другая и третья собака, и опять на селе мертвая тишина, и опять нигде ни звука.

Спит село, а в барском доме глаз не смыкают. В ночной тиши незримо от людей нечто необычное там совершается.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В нижнем этаже барского дома, под той самой с мраморными стенами залой, что так понравилась Дуне в день ее приезда, была точно такая же обширная комната, хоть и не так разукрашенная. Никогда не отпиралась она, и ключ от нее всегда был в кармане у Николая Александрыча. Дневной свет не проникал в ту комнату, толстые ставни, вделанные в окна, не отворялись. Во время оно у генерала Луповицкого до перемены его бывало тут беспросыпное пьянство, и туда по бурмистрову приказу десятками приводили разряженных девок и молодиц… Теперь она зовется «кладовою», хоть ни старых, ни новых домашних вещей и никакого хламу в ней нет.

Это — сокровенная сионская горница. Тут бывают раденья божьих людей. Рядом вдоль всей горницы коридор, а по другую его сторону семь небольших комнат, каждая в одно окно без дверей из одной в другую. Во время оно в те комнаты уединялись генеральские собутыльники с девками да молодками, а теперь люди божьи, готовясь к раденью, облачаются тут в «белые ризы». Пред сионской горницей были еще комнаты, уставленные старой мебелью, они тоже бывали назаперти. Во всем нижнем этаже пахло сыростью и затхлостью.

Только что смерклось, в комнату, что перед сионской горницей, стали собираться люди божьи. Прежде всех пришли богаделенные. Привели они и Лукерьюшку, еще не видавшую соборов людей, познавших тайну сокровенную. Привела Матренушка и дочку свою духовную, не вполне еще приобыкшую к таинственным обрядам Василисушку. Раза три бывала она на раденьях, слыхала и словеса пророческие и новые песни, но еще не была «приведена».

На Лукерьюшке и на Василисе были надеты синие поневы, новенькие, с иголочки. В синих, а не в красных, как ходят девушки в той стороне, они были одеты — то знак отречения от суеты мира и от замужней жизни.

Богаделенные расселись по креслам и стульям, обитым обветшалым бархатом. Немного погодя пришел дворецкий Сидор с целым ворохом пальмовых ветвей. Молча, строгим взором окинул он богаделенных и приведенных ими девиц: нет ли на ком серег либо колец, чисты ль у всех платки и полотенца. За дворецким пришел приказчик Пахом с дьяконом и матросом, пасечник с Софронушкой, ключница с Серафимушкой. Все сидели молча, недвижно склонивши головы и не глядя друг на друга. Блаженный присел возле печки на полу и, рассыпав кучку лутошек, принялся строить из них домик. Никто на него не смотрел.

— Все, кажется, в сборе, — тихо промолвил дворецкий. — Пойти доложить господам. Время.

Ни словом, ни движеньем никто не отозвался ему. Только блаженный ни с того ни с сего захохотал во всю мочь, приговаривая:

— Баре придут, медку принесут, чайком попоят, молочка дадут…

Дворецкий пошел наверх, и не прошло пяти минут, как один за другим пришли: Николай Александрыч с братом, с невесткой и племянницей, Кислов с Катенькой, Строинский Дмитрий Осипыч.

Вошли, стали в круг и начали друг другу земно кланяться.

— Христос воскресе! — сказал Николай Александрыч.

— Свет истинный воскресе! — певучим голоском ответила Катенька Кислова.

— Бог истинный воскресе! — громко вскрикнул сам Кислов.

— Сударь батюшка воскресе! — еще громче закричал Дмитрий Осипыч.

— «Воскрес Иисус от гроба, яко же пророче, даде нам живот вечный и велию милость», — скороспешно заревел дьякон на церковный напев.

А другие продолжали обычные у божьих людей друг другу приветствия.

— Царь царям воскрес!

— Бог богам воскрес!

А блаженный, сидя на полу, строит себе домик да под нос выпевает «Христос воскресе из мертвых».

Вынул из кармана ключ Николай Александрыч и отпер тяжелый замок, висевший на железных дверях сионской горницы. Вошел он туда только с братом и дворецким. Прочие остались на прежних местах в глубоком молчанье. Один Софронушка вполголоса лепетал какую-то бессмыслицу, да дьякон, соскучась, что долго не отворяют дверей, заголосил: