На горах. Книга Первая, стр. 87

Господи, думаю, хоть бы за пастушонка какого, хоть бы за старика-калеку богаделенного выйти!. — Своим бы домком только пожить, свое бы хозяйство держать, ни из чьих рук бы не смотреть!.. Тоже в колодце хотела топиться, тоже проклятым винищем пытала тоску залить… Голоса даже слышались мне: «Пей, гласят, пей — пройдет тоска…» А те голоса и та тоска и винное забытье — все от врага. Обидно ведь ему, супротивному, ежели человек, особливо в молодых годах — ангельский чин восприемлет… Всячески действует он, окаянный, тогда. Так и Флены Васильевны дело — идет она, голубушка, к тихому невлаемому (От старого глагола влаяться — колебаться.) пристанищу, ну враг-от ее и смущает… Пострижется, легче будет, — знаю по себе. Хоть тоже станет враг искушать, — он ведь не дремлет, — а все-таки не в пример легче будет ей, голубушке… Ох, уж этот враг рода человеческого!.. Денно и нощно стреляет он демонским своим стрелянием, денно и нощно смущает нас, многогрешных!.. Особливо нас, ангельский чин восприимших!.. К мирскому-то человеку по одному ведь только бесу сатана приставляет, а к приявшему ангельский образ — по десяти. Так и в писании святых отец говорится… Ох, жизнь наша, жизнь!.. Думаешь, легко житие-то наше иноческое?.. Ох, как тяжело оно, благодетель ты наш!.. Так тяжело, так тяжело, что тяжеле его и на свете нет ничего!..

И половины речей многоглаголивой Ираиды не слыхал Петр Степаныч. Теперь как день стало ему ясно, что Фленушка дошла до отчаянья ввиду неизбежной черной рясы.

«Хоть теперь она и не мирская девица, — думает он, — но как любимица властной игуменьи, живет на всей своей воле, а надевши манатейку, уж нельзя ей будет по-прежнему скакать, песни петь да проказничать… Тогда хочешь, не хочешь, смиренницей будь… А это ей хуже всего!.. Как переломить себя, как на другую стать себя переделать?.. Нет, надо, во что бы ни стало, надо вырвать ее из обители, пока совсем она не погибла… Пойду уговаривать!.. В Казань увезу, женюсь!.. Пой, веселись тогда, Фленушка!.. То-то будет житье, то-то будет счастье!..»

Так раздумывает сам с собой, идучи из обители Бояркиных, Петр Степаныч… Старая любовь долго помнится, крепче новой на сердце она держится: побледнел в его памяти кроткий миловидный образ Дуни Смолокуровой, а Фленушки, бойкой, пылкой, веселой Фленушки с мыслей согнать нельзя… Вспоминаются ночные беседы в перелеске, вспоминаются горячие ее поцелуи, вспоминаются жаркие ее объятья!.. «Ох, было, было времечко!..» — думает он.

«Какими бы речами уговорить упрямую, несговорчивую, чтобы бежала со мной сегодня же и не куколем, а брачным венцом покрыла победную свою голову?.. Упряма — и в малом и в большом любит она на своем поставить!..»

Так думает, стоя перед задним крыльцом Манефиной кельи, Петр Степаныч. А сердце так и замирает так и трепещет…

ГЛАВА ПЯТАЯ

В то самое время, когда, утомленный путем, Самоквасов отдыхал в светелке Ермила Матвеича, Фленушка у Манефы в келье сидела. Печально поникши головой и облокотясь на стол, недвижна была она: на ресницах слезы, лицо бледнехонько, порывистые вздохи трепетно поднимают высокую грудь. Сложив руки на коленях и склонясь немного станом, Манефа нежно, но строго смотрела на нее.

— Ради тебя, ради твоей же пользы прошу и молю я тебя, — говорила игуменья. — Помнишь ли тогда на тихвинскую, как воротились вы с богомолья из Китежа, о том же я с тобой беседовала? Что ты сказала в ту пору? Помнишь?..

— Помню, матушка, — чуть слышно промолвила Фленушка.

— Сказала ты мне: «Дай сроку два месяца хорошенько одуматься». Помнишь?

— Помню, — прошептала Фленушка.

— Исполнились те месяцы, — немного помолчав, продолжала Манефа. — Что теперь скажешь? Молчит Фленушка.

— В эти два месяца сколько раз соглашалась ты приять ангельский чин? — продолжала Манефа. — Шесть раз решалась, шесть раз отдумывала… Так али нет?

— Так, — едва могла промолвить Фленушка, подавляя душившие ее слезы.

— Решись, Фленушка, поспеши, — ласково продолжала свои речи Манефа. — Не видишь разве, каково мое здоровье?.. Помру, куда пойдешь, где голову приклонишь? А тогда бы властной хозяйкой надо всем была, и никто бы из твоей воли не вышел.

— Ох, матушка, матушка! Что мне воля? На что мне власть? — вскликнула Фленушка. — Что за жизнь без тебя? Нищей ли стану, игуменьей ли, не все ль мне одно? Без тебя мне и жизнь не в жизнь… Помрешь, и я не замедлю.

Так отчаянным, надорванным голосом говорила, горько плача, Фленушка.

— Един бог властен в животе и смерти, — молвила на то Манефа. — Без его воли влас с головы не падет… Премудро сокрыл он день и час кончины нашей. Как же ты говоришь, что следом за мной отойдешь? Опричь бога, о том никто не ведает.

— Не снести мне такого горя, матушка! — тихо промолвила Фленушка.

— Хорошо…— сказала Манефа. — Так не все ли ж тебе равно будет, что в белицах, что в черницах дожидаться моего скончания?.. Примешь постриг, и тогда тебе будет такая же жизнь, как теперь… Одежда только будет иная… Что бы с тобой ни случилось, все покрою любовью, все, все… Не знаешь ведь ты, сколь дорога ты мне, Фленушка!.. А если бы еще при моей жизни-то, под моей-то рукой начала бы ты править обителью!.. Все бы стало твоим… Нешто в мир захотела? — прибавила, помолчав немного, Манефа, зорким, проницательным взором поглядевши на Фленушку. Та, закрыв лицо руками, не дала ответа. Мало повременив, опять к ней с вопросом Манефа:

— Может, страсти обуревают душу? Мир смущает? По-прежнему молчит Фленушка, а дыханье ее с каждой минутой становится порывистей.

— Может, враг смутил сердце твое? Полюбила кого? — понизив голос, спросила Манефа.

Молчит Фленушка. Но вскоре прервала молчанье глухими рыданьями.

— Что ж? — покачав печально головою, сказала Манефа. — Не раз я тебе говорила втайне — воли с тебя не снимаю… Втайне!.. Нет, не то я хотела сказать — из любви к тебе, какой и понять ты не можешь, — буду, пожалуй, и на разлуку согласна… Иди… Но тогда уж нам с тобой в здешнем мире не видеться…

— Матушка, матушка! — вскрикнула Фленушка и кинулась к ногам ее.

— Встань, моя ластушка, встань, родная моя, — нежным голосом стала говорить ей Манефа. — Сядь-ка рядком, потолкуем хорошенько, — прибавила она, усаживая Фленушку и обняв рукой ее шею…— Так что же? Говорю тебе: дай ответ… Скажу и теперь, что прежде не раз говаривала: «На зазорную жизнь нет моего благословенья, а выйдешь замуж по закону, то хоть я тебя и не увижу, но любовь моя навсегда пребудет с тобой. Воли твоей я не связываю».

— Как же мне покинуть тебя, матушка, при тяжких твоих болезнях? Как мне с тобой разлучиться?.. — с плачем говорила Фленушка, склоня голову на грудь Манефы. — Хоша б и полюбила я кого, как же я могу покинуть тебя? Нет, матушка, нет!.. Царство сули мне, горы золотые, не покину я тебя, пока жизнь во мне держится.

— Ах ты, Фленушка, Фленушка! — взволнованным голосом сказала Манефа.Вижу, что у тебя на душе теперь… Две любви в ней борются… Знаю, как это тяжело. Ох, как тяжело!.. Бедная ты моя!.. Бедная!

И не стерпела всегда сдержанная в своих порывах Манефа.. Крепко прижала она к сердцу Фленушку и сама зарыдала над ней.

— Скажи ты мне, — шептала она. — Скажи, не утай. Молчит Фленушка.

— Скажи, богом тебя прошу… Полюбила кого?.. — продолжала Манефа.

— Да что ж это такое, матушка?! Зачем ты меня об этом спрашиваешь? — совсем упавшим голосом промолвила Фленушка. — Игуменское ли то дело?..

Ровно в сердце кольнуло то слово Манефу. Побледнела она, и глаза у ней засверкали. Быстро поднялась она с места и, закинув руки за спину, крупными, твердыми шагами стала ходить взад и вперед по келье. Душевная борьба виделась в каждом ее слове, в каждом ее движенье. Вдруг остановилась она перед Фленушкой.

— Призовешь ли ты мне бога во свидетели, что до самой своей кончины никогда никому не откроешь того, что я скажу тебе… По евангельской заповеди еже есть: ей-ей и ни-ни?..

Изумилась Фленушка. Никогда не видала она такою Манефу… И следа нет той величавости, что при всяких житейских невзгодах ни на минуту ее не покидала… Движенья порывисты, голос дрожит, глаза слезами наполнены, а протянутые к Фленушке руки трясутся, как осиновый лист.