Темный Набег, стр. 52

На голове Эржебетт теперь не было пыльного черного мешка. Во рту не было кляпа.

И света не было. И никого рядом – не было тоже.

Эржебетт лежала в тисках осиновых колодок. В клетке из серебра и стали, в каменном гробу. В кромешной тьме. Одна. Скованная, неподвижная, беспомощная, бессильная, раздетая.

Она ждала.

Чего-то.

Чего-нибудь.

Ей было страшно. Жутко.

Она вслушивалась в темную тишину вокруг.

В тихую тьму.

До чего же страшно ей было сейчас!

Глава 43

Пальцы оторвались от пальцев. Контакт прервался.

В шоке от увиденного, от осознанного и прочувствованного Всеволод отшатнулся от саркофага. Все это оказалось слишком большим потрясением. И сейчас…

Головокружение. Слабость. Истома… Пришлось уцепиться за каменный гроб, чтобы не упасть. Не сразу – лишь секунду-другую спустя – он пришел в себя. Насколько смог.

Что это было?

Правда? Ложь?

Правда.

Так все и было? Или было иначе?

Так. Было так.

Эржебетт открылась ему по своей воле. А открывшись – не лгала. Не могла. Но ведь это значит…

Волнение, захлестнувшее душу, вдруг утихло. Улеглось охватившее, было, Всеволода смятение чувств. Снизошло спокойствие. И знание. Что делать. И как делать.

Он дарует Эржебетт жизнь еще ненадолго. Пока… пока она нужна ему. Он вызнает все, о чем Эржебетт сможет рассказать. А после – бросит ее к ногам Бернгарда. Бросит и спросит орденского магистра о том, что поведало сейчас прикосновение руки Эржебетт.

И пусть Бернгард ответит. Пусть объяснит. За все ответит. Все объяснит. Что это за тайные ходы в замке, о которых никто до сих пор не обмолвился призванным на помощь союзникам? Откуда в пустующем детинце взялись тевтонские крестоносцы? Зачем отлынивающие от дневных работ рыцари напали на русских ратников? И – главное – не они ли испили пятерых дружинников? Не они ли являются теми самыми пресловутыми замковыми упырями?

Пусть магистр расскажет о творящемся в его Стороже. А он, Всеволод, будет смотреть в лицо Бернгарда. И будет слушать ответные речи. И если слова тевтонского старца-воеводы не покажутся ему убедительными… Если магистр не будет искренен и откровенен. Если не поведает честно, что происходит в Серебряных Вратах. Если не поможет разобраться. Если попытается скрыть… Что-то, зачем-то, для чего-то…

Нет, Эржебетт жить все равно не будет. Но возможно, тогда Бернгарду придется умереть вместе с ней.

– Теперь ты отпустишь меня, воин-чужак?

Большие, широко распахнутые глаза вновь смотрят из-за прутьев и шипов решетки.

– Я поведала тебе, что ты хотел. Я не убивала твоих воинов. Ты отпустишь?

Отпустит ли он ее?! Можно было бы пообещать. И – позже – отпустить. Как по ту сторону Карпатских гор Конрад отпустил волкодлака в обличье половецкой шаманки. Выпустив грешную душу из грешного тела… гореть в адском пекле выпустив.

Только Всеволод давать такие обещания темной твари не станет. Не обучен. Не сумеет укрыть ложь.

Вместо ответа он сказал то, что могло сойти за ответ, но не являлось таковым:

– Я должен многое узнать и о многом спросить, Эржебетт.

Она кивнула. Она признавала за ним это право.

Всеволод покосился на пальцы, шевельнувшиеся в осиновых тисках. Покачал головой:

– Нет.

Он еще не полностью пришел в себя после того раза. Он не готов снова… Сейчас он предпочитает разговаривать словами, а не прикосновениями.

– Отвечай быстро и честно, – предупредил Всеволод. – Но сначала скажи, как тебя зовут? На самом деле?

– Зови, как привык и как тебе проще, воин-чужак, – тихо, чтоб лишний раз не напрягать сдавленную осиной грудь, проговорила она. – Пусть будет Эржебетт. Это имя не хуже и не лучше прочих имен. И оно мне нравится.

Что ж, пусть будет… В конце концов, имя – не важно.

– Откуда тебе известно слово против волкодлаков, Эржебетт? Откуда тебе ведома метка оборотней темного обиталища.

– Известно, – она облизнула пересохшие губы. – Ведома. Всегда знала. Всегда ведала.

Эржебетт отвечала как просили – быстро и, скорее всего, – честно. Только вот не совсем понятно.

– Как ты уцелела в Сибиу, если город и его окрестности кишат упырями?

– Уцелела. Меня не тронули.

Еще один честный и быстрый ответ. И столь же непонятный.

– Почему страх… настоящий страх делает с твоими глазами то же, что и с водами Мертвого озера?

– Потому что мы боимся. Одинаково…

Мы? Мы! Мы…

– Ты все-таки оттуда… – со вздохом произнес Всеволод. Нет, теперь он не вопрошал, он просто говорил вслух. То, что есть, что было, что имело место и с чем уже нельзя спорить. – Ты – из темного обиталища…

И на этот раз ответа не последовало. Потому что и не нужен был ответ. Уже – не нужен. Никакой.

Эржебетт только вздохнула – расчетливо, едва-едва. В полную грудь дышать она не могла. Грудь была стиснута шипастой осиновой колодкой.

Оттуда…

Из темного обиталища…

Их взгляды скрестились.

– Кто же ты все-таки такая, Эржебетт? – Всеволод смотрел в ее неподвижные зеленоватые глаза. И едва не тонул в них. Но не тонул. У него хватало на это сил. У нее сил утопить – недоставало.

Эржебетт усмехнулась. Слабо, почти незаметно. Помедлив, ответила:

– Как мне словом объяснить тебе то, чему нет верного названия в ваших языках и что следует постигать иначе. Ты – человек, а человеку трудно понять даже суть обычного оборотая и сущность простого пьющего. И уж тем более для тебя затруднительно будет познать меня.

Оттуда. Она – оттуда. Еще одно подтверждение – излишнее уже, в общем-то… Эржебетт говорила словами темного обиталища, неуклюже переложенными на язык, понятный Всеволоду. Оборотаи и пьющие – именно так, помнится, поименовал обитателей своего мира волкодлак, перекинувшийся в степную шаманку. И ведь та половецкая колдунья тоже утверждала, что человеку непросто будет понять ее… их… таких, как они…

Ничего. Попытаемся.

– Той ночью, на ложе в монашеской келье, которое ты делила со мной, я познал тебя без особых трудов, – хмуро заметил Всеволод. – Как женщину познал. Уж как-нибудь разберусь и во всем остальном.

– Той ночью ты познал лишь то, что тебе было позволено, – мимолетная улыбка вновь скользнула по губам Эржебетт. Потом улыбка исчезла. – Ну, и еще чуть-чуть больше. Самую малость, кою ты сам, впрочем, счел за наваждение.

Всеволод напряг память. И – да – он вспомнил. Ту малость, о которой говорит сейчас Эржебетт. То наваждение. Тот сон, в котором жалкая отроковица обращалась в зверя. Шел после-закатный час, и, быть может, Эржебетт тогда едва не показала ему свое истинное обличье.

– Оборотень… – принялся рассуждать вслух Всеволод. – Ты сама оборотень, и поэтому тебе было известно… «Эт-ту-и пи-и пья» – известно… «Я-мы добыча другого». В Сибиу ты почуяла на мне метку другого волкодлака. Ты поняла: мне тоже знакомы эти слова. Поэтому… «Эт-ту-и пи-и пья» поэтому. И – все. И – больше ни слова. К чему другие слова? Другие слова – опасны. Слова могут выдать. То, что было нужно… что было нужно тебе – за тебя говорил твой вид. Ты изображала несчастную девчонку, которую волкодлак объявил своей добычей. Перепуганную до потери речи. Слабую, жалкую, беспомощную, чудом уцелевшую в городе, кишащем нечистью. Не взять такую с собой – значит, обречь на верную смерть. Так все было задумано?

Кивок. Все так.

Однако ж имелся тут один изъян. Бо-о-ольшой такой изъянчик.

– Но ты ведь не перекинулась ночью, в монастыре. Полностью – нет. Ни в первую ночь, когда мы были вместе, ни после. А если ты волкодлак – такое невозможно. Оборотень не в силах противиться Часу Зверя.

– Обычный оборотай – нет. Я – да.

– Ты – необычный?

– Я – оборотай лишь частично.

Всеволод хмурился все больше. От того, что все меньше и меньше понимал.

– Начало ночи… самое начало, сразу после заката мне тоже доставляет определенное беспокойство, – продолжала Эржебетт. – Приходится бороться, подавлять в себе оборотая, сдерживать то, что рвется наружу. Не всегда хватает сил. Иногда кое-что все же прорывается. Редко и немногое. И далеко не все люди способны разглядеть это, но ты…