Чертово колесо, стр. 74

Вот дух конопли сонно шепчет:

— Все живое — в моем рабстве. И больная лиса приходит ко мне. И медведь спит на моей лужайке. И лань гложет в течке. И орел клюет на заре. Мои слуги безлики. Мне все равно, кто мой слуга: человек или зверь, птица или червь. Мое царство без рас. Все едины, все мои. А я — выше всех. В горных долинах — моя родина. По утрам меня томит солнце, по ночам трясет мороз. От жары и холода я становлюсь злее и свирепее. Потом приходят крестьяне, рубят меня, несут в сараи, подвешивают к балкам вниз головой. И мучают, и трясут, и ворошат до тех пор, пока последняя пыльца не опадет сквозь сети на землю. Чем сети мельче — тем я крепче.

Дух опия глухо поддакивает сквозь тягучий полусон:

— Люди ножами режут, кромсают мое тело, заставляют истекать соком мук, берут по каплям мои белые слезы.

Но кто слышит меня?.. Кто видит, жалеет?.. От ненависти мои слезы сворачиваются, вязнут, чернеют. Попадая в раба, я слеп и нем от ярости. Я вонзаюсь прямо в рабью душу. Обволакиваю, баюкаю, ласкаю. Если меня слишком много — то живое станет мертвым. Это мне и надо. Надо искать другого раба, чтобы мутить его кровь. Я не живу без рабской крови, а кровь моих рабов не может жить без меня.

Дух конопли заунывно плетет свои шепотки:

— В давильнях жмут и тискают меня. И я становлюсь крепче и злее. Зло сдавлено во мне. Чем я злее — тем милее для слуг. Меня режут на куски и брикеты, грузят в телеги и арбы. Долго несут по горным перевалам, везут по пустыням, переправляют через воды. Потом меня опять режут и разламывают на куски, кусочки и крупицы. И вот новая жизнь: у каждой крупинки — своя судьба. А человек — слуга каждой малой из них.

Делая очередной затяжной ход, дух опия грезит наяву:

— Рано или поздно я отдаю себя целиком, умираю.

Уступаю месту собрату. Но, даже умирая и выходя жидкостью в землю, я пробираюсь под землей на свою родину, чтобы питать молодые семена — им надо взойти, чтобы отомстить тем, кто кромсал и мучил нас, чтобы взять в рабство новых рабов…

Бес шикнул на них, но духи невидяще поглазели на него и провалились в свою вечную негу.

Очнувшись от сна, бес долго не понимал, где он. Надо идти прочь с этого поля. Оно чуть не удушило его. Он шел, не обращая внимания на то, что вокруг. Ему встретились два беса. Они сидели у ручья и, склонившись над водой, что-то рассматривали на дне. Раньше бы он обязательно присоединился к ним, но сейчас только взглянул — и мимо! Надо поскорее найти знахарей.

И бес медленно полетел в сторону большого города, где могли быть лекари, которых надо заставить лечить больное крыло».

— Ну и противный этот Черный Пастырь! — сказала Ната, когда мальчик кончил чтение. — Это, наверное, ихний бесий бог… С ума сходит, проклятый!

— И других сводит. Покоя не дает, всех ругает и проклинает, как наш завхоз, — поддакнул Гоглик и решил пощупать почву: — А что это они там с ведьмами делали, я не понял? — но, получив в ответ сухое: «били», не стал углубляться. Ната явно не расположена шутить.

А она в замешательстве перебирала листы. Думала о чем-то неуловимом. Темное поле мерещилось ей.

— Что это за поле такое?

— Ну, конопля. План. Курево. Анаша. Я знаю! — важно объяснил Гоглик, видевший как-то в руках у одного старшего парня кусочек чего-то зеленого. — Как вино или водка. Только не пьют, а курят.

— А зачем?

— Зачем вино пьют? Чтоб весело было, хорошо. Мы тоже пили с ребятами. Пять или шесть раз. Вино с пивом. Потом, правда, стало плохо…

Помолчав, девочка с опаской указала на рукопись:

— И откуда все это у твоего папы?

Гоглик пожал плечами.

— Может, он знаком с ними? — осторожно предположила Ната.

— С кем? С бесами? Ты что?! Как человек может быть знаком с бесами? — обиженно возразил Гоглик.

— Шаман же был знаком… — настаивала Ната.

— Так то шаман, а не папа, — растерянно сказал мальчик, не зная, что и возразить на такие предположения. Папа — и бесы! Скажет тоже…

— Ну ладно, пора, я устала, — пробурчала Ната, чувствуя, что ее начинает знобить на сквозняке. — Пошли вниз!

— Хорошо. Только я должен поцеловать тебя! Один раз! В щечку! — вдруг набравшись мужества, выпалил Гоглик и даже потянулся к ней, но Ната больно ткнула его в грудь:

— Это еще что такое?.. Сегодня не праздник и не день рождения!

И он понял, что девочка опять обижена. Очень любила она обижаться. Гоглик пожалел о своих действиях, но было поздно. Что же делать, придется ждать праздника или дня рождения, чтобы прикоснуться губами к ее горячей щеке… Когда-нибудь это случится обязательно…

31

В отвратительном настроении Нана сидела на работе. После той кошмарной ночи она чувствовала себя как в помоях. Помимо омерзения к своему «жениху» Бати и к себе, Нана ощущала вину перед Ладо. «Господи, сколько можно так ошибаться в людях!.. Одни ошибки! — тоскливо думала она, понимая, что ошибается главным образом не в людях, а в себе самой: как можно было не разобрать, что этот "жених" — просто подонок, зверь и садист?.. Опыта мало у меня, потому и прокалываюсь… На своих ошибках учатся… А где, когда, с кем было эти ошибки делать, ума набираться?.. Тедо, доцент, Ладо… И еще тот, чернявый… гитарист… на море… сумасшедшие сутки…»

Нана пыталась успокоить себя тем, что та ночь с Бати случается в жизни каждой или почти каждой женщины — с кем-то раньше, с кем-то позже, и все знают примерно, что такое насилие, неважно, грубое оно или мягкое. Но ничего не помогало. Она пыталась разбудить в себе злость к Ладо, чтобы как-то оправдаться перед собой, но и этого не получалось. Нана упрямо ходила по замкнутому кругу, повторяя: «Если бы он меня любил, то женился на мне. Развелся бы с женой — и женился. Раз он этого не делает — значит, не любит. Или любит, но не меня, а мое тело. Пока любит… А раз так — значит, я свободна…». Но эти мысли ни к чему не приводили и камнем давили на затылок. Она чувствовала себя виноватой и оскорбленной, и от этого сердилась и трепетала еще сильней.

За те несколько лет, что Нана провела с Ладо, ее отношение к нему менялось. То ей его не хватало — и тогда она часто звонила ему и бесилась, если жена брала трубку. То его бывало много — и тогда ее раздражала его ревность, неумность, звонки, расспросы, намеки, проверки, капризы и упреки на пустом месте. Вечная тупая ревность, которая ничего, кроме злости, не вызывала и ничего, кроме хитрости и изворотливости, не рождала. Ведь что может быть сложнее, чем доказывать, что белое есть белое?.. Доходило до того, что, бывало, приходилось врать, чтобы правда выглядела правдой!

Иногда Нане удавалось сводить его ревность к минимуму — Ладо начинал верить ей. Но тогда переставал названивать и приезжать. И уже ей самой начинало недоставать его голоса, интонаций, бреда любви-ревности, всех этих дрязг, разборок и любовных склок, после которых встречи так ошеломительно-прекрасны: каждый, боясь потерять другого, обретает его заново.

Порой Нане казалось, что он не звонит и пропадает по той или иной причине: разлюбил или нашел другую. И она принималась упрекать его в черствости, в отсутствии любви, в эгоизме и себялюбии: редко звонит, мало спрашивает, не поджидает возле подъезда, как раньше.

«Какой мне смысл и толк быть твоей любовницей? — вились мысли дальше, обращаясь к Ладо. — Да, я люблю тебя, но ты ничего не хочешь сделать для меня, у нас даже квартиры нет, где можно по-человечески встречаться!.. Мы никуда не ходим, нигде не бываем. Понятно, ты женат, тебе не с руки появляться со мной в театрах и кино, но я тоже человек! Мне надоело всюду бродить одной! Перед подругами стыдно: все с мужьями, одна я как уродка или инвалидка, одна, одна, всегда одна!.. Значит, приходится самой строить свою жизнь, а не сидеть, как собачонка, и ждать твоего свиста, чтобы бежать в какую-нибудь грязную хату, вроде притона этого недоделанного Художника!.. А потом ты меня бросишь. Ты и так уже на малолеток заглядываешься… Голову прошлый раз чуть не свернул, когда мою тринадцатилетнюю соседку увидел…»